3 В ОДЕССЕ
Главу III я начал вопросом: что такое студент? И ответил, что это такой молодой человек, приобщающийся к науке, в котором еще жив гимназист. Настоящий отдел начну аналогичным вопросом: что такое молодой ученый в начальном периоде преподавательского стажа в высшей школе, получивший доцентуру или приват-доцентуру? И отвечу: это такой "молодой ученый", в котором еще живехонек студент, незрелый адепт науки, воспринимающий ее одновременно и с наивностью, и с мудрованием, и с робостью, и с самонадеянностью неофита. Он еще не приспособился к новому положению, он в синклите ученых -- homo novus {новых людей (лат.).-- Ред.}, но ему с первых же дней поневоле приходится играть роль "настоящего" ученого, "настоящего" профессора. Он, конечно, чувствует, что, говоря по совести, он далеко еще не "настоящий", но ведь нельзя же это чувство выставить напоказ... Приходится его скрывать, да и само оно норовит прятаться, что, однако, не всегда удается. Очень трудно выдерживать роль, не сбиваясь с тона. Изо дня в день симулировать и диссимулировать -- задача нелегкая. "Молодой ученый", еще не "настоящий", вдруг возьмет да и заговорит (и даже печатно) тоном настоящего, авторитетного ученого -- и непременно попадет впросак. Или вдруг заробеет, сконфузится и обнаружит скрытого в себе студента, угнетаемого страхом -- как бы не "срезаться".
Черед этого -- психологически неизбежного -- профессионального лицедейства наступил для меня уже зимою 1882 года, когда я приехал в Москву в чаянии получить от историко-филологического факультета звание доцента либо приват-доцента (по уставу 1868 г., тогда еще действовавшему).
M. M. Ковалевский представил меня профессорам Всеволоду Федоровичу Миллеру и Филиппу Федоровичу Фортунатову, уже тогда пользовавшимся заслуженною репутацией выдающихся, высокоавторитетных в своей области ученых. Из беседы с ними сразу обнаружилось; что мои сведения в сравнительной грамматике индоевропейских языков совершенно недостаточны и что экзамен по этому предмету неизбежно привел бы к весьма плачевному результату. Зато в санскрите и в иранском я был более или менее сведущ и мог бы получить не доцентуру, а приват-доцентуру, для чего требуется представить и защитить небольшую диссертацию pro venia legendi {на получение права преподавать (читать лекции) (лаг.).-- Ред.} и прочесть пробную лекцию. В качестве диссертации я представил извлечение из моего, в рукописи почти законченного труда о культе божества Сома у индусов в эпоху Вед, напечатав эту главу брошюрою под заглавием "Миф о соколе, принесшем цветок Сомы". На основании отзыва В. Ф. Миллера диссертация была принята. На защите я совсем заробел и сконфузился, то и дело сбивался и окончательно опешил, когда Ф. Ф. Фортунатов разбил в пух мои плачевные этимологические толкования. Тем не менее "диспут" сошел. Пробную лекцию (по фонетике санскрита и древнеиранских языков) я провел толково и гладко. Получив звание приват-доцента по индоиранской филологии, я направился в Одессу, где был избран в приват-доценты по этому предмету. В январе 1883 года я приступил к чтению лекций по санскриту и по сравнительной грамматике индоиранских языков.
В это время я уже не получал содержания из дому. Пришлось подумать о заработке. 1200 руб., получаемые за чтение лекций в университете, были недостаточны для семейного человека,-- я стал искать уроков в средних учебных заведениях и получил их сперва в новооткрытой еврейской гимназии Гохмана и Гурлянда, где преподавал латинский язык в 3-м классе, потом в женской гимназии Пиллер, где мне пришлось вести в 7-м классе занятия по предмету, для меня тогда совершенно новому, по методике русского языка, позже в другой женской гимназии по русскому языку. В 1885 году представилась и литературная работа, в "Одесских новостях" (издание Черепенникова), где мне был положен высший гонорар, четыре копейки за строчку. Все вместе давало немного, едва-едва тысячу рублей в год, а труда и времени приходилось затрачивать немало. Кое-как мы сводили концы с концами, и то благодаря лишь учету и переучету "бронзовых" векселей в обществе взаимного кредита.
Таким образом, в 1883 году наконец осуществилось мое давнишнее стремление -- перейти из разряда обеспеченных, живущих на готовые средства, в разряд необеспеченных, живущих трудом. И, несмотря на постоянные финансовые затруднения, на утомление (особенно утомляли уроки), на непроизводительную (в отношении к моим научным занятиям) трату времени, я все-таки был рад перемене условий существования,-- в среде трудящихся я чувствовал себя как раз на своем месте. В материальном отношении было довольно плохо, но в психологическом было хорошо.
Ближайшими моими задачами, как "молодого ученого", было следующее: 1) пополнить хотя бы некоторые, существеннейшие пробелы в моих сведениях по сравнительной грамматике индоевропейских языков, 2) окончить и написать магистерскую диссертацию ("Опыт изучения вакхических культов"... и т. д.). Пробелы были отчасти пополнены прилежным изучением новейших (в то время) исследований по фонетике и морфологии индоевропейских языков -- Бругмана, Остгофа, Соссюра, Иоганна Шмидта, Густава Мейера и других, а также изучением важной вспомогательной дисциплины -- физиологии звуков речи (Lautphysiologie, по Зиверсу и др.), и года через два я уже мог считать себя достаточно подготовленным к экзамену на магистра по сравнительной грамматике индоевропейских языков, который и выдержал в Харькове, в 1885 году, у профессора В. И. Шерцля. К этому времени была уже напечатана в "Записках Новороссийского университета" моя диссертация. Я представил ее историко-филологическому факультету Харьковского университета. Она была допущена к диспуту по отзыву того же профессора В. И. Шерцля (о самом диспуте я расскажу ниже, когда буду говорить об А. А. Потебне). Магистерская степень не улучшила моего материального положения в Одессе: я оставался на том же месте приват-доцента, на том же жаловании в 1200 рублей. Для дальнейшего продвижения по службе необходимо было получить степень доктора, и я, не теряя времени, приступил к работе над докторской диссертацией. Тему я взял из той же излюбленной мною области изучения (религия и мифология индусов в эпоху ведаизма), но только на сей раз остановился на боге огня (Agni). Через два года диссертация ("К истории культа огня у индусов в эпоху Вед") была готова и представлена в Одессе, куда перед тем перешел из Харькова профессор В. И. Шерцлъ. По отзыву последнего, она была принята, хотя не без некоторых трений и продолжительного прения в факультете, где против нее восстал профессор А. А. Кочубинский, ко мне почему-то издавна не расположенный. Но меня дружно поддержали Н. П. Кондаков, Ф. И. Успенский, А. И. Кирпичников, Н. Я. Грот, И. С. Некрасов и некоторые другие, всегда сочувствовавшие мне и оказывавшие всяческую поддержку. Диспут прошел гладко (оппонировали Шерцль и Воеводский), и я получил искомую степень доктора. В том же (1887) году, летом, я был назначен экстраординарным профессором Казанского университета и осенью, ликвидировав все свои дела в Одессе, отправился в далекую Казань -- с таким чувством, как будто отправляюсь в ссылку.
Выше я упомянул о том, как я пополнял пробелы своей эрудиции. Да не подумает читатель, что я, пополнив их, успокоился и укрепился в сознании своей учености. О нет! Дело оказалось очень сложным и затяжным и вместе с тем чрезвычайно заманчивым. Я предался ему с жадностью умственно голодного, с своего рода "духовною жаждою", и оно превратилось в дело всей жизни. Я его уже не оставлял, и вот сейчас, в 1920 году, когда мне 67 лет, я все еще и все с тем же рвением занимаюсь им. И вот некоторые наблюдения, вынесенные мною из тридцатилетнего с лишним опыта. Когда пополняется тот или другой пробел, то вскоре замечаешь, что в его пределах или но соседству с ним вскрывается, так сказать вторичный пробел, раньше не замеченный, потом третичный и т. д. И выходит, что пополнить пробел так, чтобы он совсем исчез со всеми своими производными пробелами, никоим образом нельзя. Наука неисчерпаема. И довольно скоро выясняется мысль, что в обретении новых пробелов и заключается главный интерес научного познания. Надо различать два рода пробелов: экстенсивные (пробелы эрудиции) и интенсивные (пробелы научного углубления). Они нередко оказываются тесно связанными друг с другом, но между ними все-таки наблюдается принципиальное различие. Первый род относится к фактическому материалу науки (понимая под последним не только факты в собственном смысле, но и обобщения фактов, толкования, теории), и адепт науки, пополняющий эти пробелы, только раздвигает пределы своей эрудиции; его мысль работает, так сказать, вширь. Второй род принадлежит к области психологии и методологии науки. Это -- пробелы ученой пытливости, недочеты адогматического мышления, сбивающегося на не свойственный и не приличествующий науке путь догматического мышления. Это -- пробелы научно-созерцательной перспективы, идущей в глубь вещей. Устраняя их, адепт науки воспитывает свой ум в навыках свободного отношения к учениям, направлениям, школам, доктринам. Он приучается (это не так легко, как кажется) орудовать идеей относительной истины, избегая соблазна принять ту или другую теорию, то или другое обобщение за истину абсолютную. Он идет и дальше -- к устранению из обихода своего мышления идеи гипостазированной истины, как метафизической субстанции, генезис которой скрывается в донаучном, мифологическом мышлении и которая установилась и забронировалась на почве мышления религиозного. Что же касается так называемых "абсолютных истин", принятых в качестве бесспорных, общеобязательных, то они в науке, области адогматического мышления, находят лишь весьма ограниченное применение. И в самом деле: в науке к категории такой, общеобязательной, истины относится либо то, что, являясь самоочевидным, не требует доказательств (математические аксиомы или, например, 2X2=4), либо то, что доказано и не может быть опровергнуто (это почти исключительно в сфере фактического материала). Как то, так и другое по существу дела неспособно вызывать научную пытливость. Иначе говоря, при большем или меньшем, а иной раз и огромном значении в обиходе науки эти истины не представляют для познающего разума живого, психологического интереса. Разум приемлет их пассивно к сведению и к надлежащей утилизации, но не ими возбуждается к активности, к познающей деятельности, к творчеству. Живой нерв науки, это все то, что не самоочевидно, что не доказано, и даже то, что не подлежит окончательному, бесповоротному доказательству,-- все, что может быть превращено лишь в относительную, условную, временную "истину", психологически весьма далекую от "истины" абсолютной, догматической.
Живая жизнь науки вся в гипотезах, в построениях, в теориях, имеющих силу лишь большего или меньшего приближения к области познания, в критике, разрушающей вчерашние выводы, в новых выводах, подлежащих разрушению завтра. Жизнь науки вся в движении, преобразовании, изощрении глазомера, выработке метода, углублении научного интереса, раскрытии новых горизонтов мысли, смены точек зрения.
И сколько в этой напряженной творческой работе за последнее столетие рухнуло "истин", некогда принимавшихся догматически, казавшихся абсолютными!
В этом направлении работала моя мысль в те годы, но это не была работа планомерная и вполне сознательная. Это только бродило и назревало в моем уме, и лишь значительно позже, уже в 90-х годах, оно созрело настолько, что я мог более или менее отчетливо уяснить самому себе принципиальные отличия научного мышления от всякого другого, его психологию и его этику, как особого типа мысли. В 80-х годах в этой области у меня все еще оставались пробелы, и я не мог еще освободиться от привычек мышления догматического, а то и просто обывательского. Тем не менее я все-таки шел вперед, а это в области рационального мышления самое главное.
В те же годы я наконец освободился от предубеждений против метафизики.
В 70-х годах это благополучное слово было одиозным для большинства мыслящих людей, в том числе и для меня. Теперь я, как и многие, отбросил этот предрассудок и убедился в том, что метафизика имеет все права на существование, что ее корни соприкасаются с корнями самой науки, поскольку последняя имеет дело с идеей Бесконечного, которая по существу своему метафизична или, вернее, мистична, сверхрациональна. И наконец, мне пришлось убедиться и в том, что в философских и метафизических системах, преимущественно в идеалистических, скрывается огромный запас плодотворных идей, которые послужили и продолжают служить для научной мысли неоскудевающим стимулом возбуждения и развития.
Если в прежнее время, в 70-х годах, меня приняла и околдовывала идея Науки вообще и Социологии, ее венца, в частности, то теперь меня очаровала идея Бесконечного, идея Вечности, недоступная рациональному постижению и тем не менее для научно мыслящего ума логически обязательная.
И чем бы я ни занимался, текстами ли Вед и Библии, мифологией индусов и иранцев, чтением ли книг по психологии, по социологии, пополнением ли пробелов в моих сведениях по сравнительной грамматике, по восточной и классической филологии и т. д. и т. д.,-- идея Бесконечного и Вечного незримо и неотступно сопутствовала работе моего ума и порою открывалась моему духовному взору, как бесконечность и вечность мировой эволюции. И я прозревал, что не только все механическое, физическое, химическое, все царство вечной материи и вечной силы, но и все биологическое и все психологическое, куда я относил и все социальное, можно и должно изучать и созерцать sub specie aeternitatis {с точки зрения вечности (лат.).-- Ред.}, наперекор фактической бренности явлений мира организмов и психики и несмотря на то, что сама идея эволюции заключает в себе понятие о начале и о конце.
Все равно!-- думал я: космос бесконечен и вечен, эволюция организмов и психики образует его интегральную часть, пожалуй, его венец, следовательно, атрибут вечности и бесконечности должен быть приписан и эволюции. То, чем характеризуется целое, не может стать чуждо его части. Правда, растения, животные, человек рождаются, растут, живут, умирают; правда, органическая и психическая жизнь на земле, эволюция видов, социальная жизнь с ее культурой и прогрессом когда-то впервые возникли и когда-нибудь исчезнут на нашей планете. Но из этого не следует, что эволюция организмов и психики ограничена пределами земного пространства и земного времени. Ибо космическому пространству и космическому времени нет пределов, и число миров, подобных нашей земле, бесконечно. Следовательно, эволюция бесконечна. И если вдуматься глубже, она представляется не только бесконечной, но и безначальной, ибо мир организмов и психики есть результат метаморфозы материи и силы, предопределившей продукт их эволюции. Идея эволюции должна быть распространена на мир материи и силы, на весь космос. Жизнь обнаружилась в известный момент, но ее, так сказать, принцип, ее возможность, ее необходимость, ее тайна имманентно даны в законах материи и силы, в тайне явлений мировой механики, в тайне эволюции процессов физико-химических. Эволюция существа, как и эволюция вещества, таким образом, безначальна и бесконечна, и ее идея столь же чарующе-мистична, как чарующе-мистичен космос, беспредельный и вечный.
И в этом порядке я усматривал вечную основу, на которой зиждутся устои и научного, и философского, и религиозного, и даже художественного и морального сознания и творчества.
В статейках, печатавшихся в "Одесских новостях" (Черепенникова), маленькой и малораспространенной газетке, я пытался дать посильное выражение этим идеям,-- и всегда это выходило в каком-то наивно-приподнятом тоне (в приват-доценте еще сидел студент).
Но, по внушению некоторого инстинкта (должно быть, инстинкта экономии научной мысли), я не вводил их в свою ученую работу и излагал свои посильные исследования, например, о культе Огня в эпоху Вед или о "Быке" в религиозных представлениях Древнего Востока так, что ^читатель никак не мог бы заподозрить автора в склонности к философской (с точки зрения идеи Бесконечного) постановке вопросов мифологического и религиозного развития.
Одновременно с этими философскими (точнее, космологическими) интересами обнаружились, в не меньшей мере, интересы психологические.
Прежде всего я обратился к новой французской школе с Рибо во главе. Его книги (о психологической наследственности, о болезнях памяти, болезнях воли и др.), статьи его журнала "Revue Philosophique", а равно книги и статьи разных ученых, трактовавшие о внушении, о гипнозе, о психологии истеричных и т. д., составляли в те годы (да и потом) мое излюбленное чтение. На этом материале изощрялся мой прирожденный психологизм, и многие мысли и выводы, какие я встречал в этих книгах и статьях, казались мне как бы "моими", в скрытом виде сохранившимися у меня в подсознательной сфере и теперь, под импульсом прочитанного, перешедшими в область сознания.
Психология мысли, чувства, воли, личности ("я") явилась для меня излюбленным предметом затяжных размышлений.
Впоследствии, когда эти размышления стали интенсивнее и планомернее, психология, не переставая быть предметом изучения, превратилась у меня в орудие познания, в метод исследования, которым я и пользовался (с 90-х годов) при изучении явлений языка (синтаксиса), мифологии, религии, творчества писателей (Тургенев, Толстой, Гейне, потом Гоголь, Пушкин) и, наконец, в затянувшейся на многие годы работе по истории русской интеллигенции.