7 КУЛЬТ НАУКИ И ГУМАННОСТИ
"Свои слова", "свое дело" и "свое место", доставляя мне огромное удовлетворение, род интеллектуальной радости, оказались, однако, довольно беспокойными: они толкали меня вперед. "Свои слова" обязывали искать новых "своих слов",-- и я смущался, когда замечал, что повторяюсь; "свое дело" затягивалось, а "свое место" было такого рода, что никак нельзя было оставаться на месте... Это было нечто вроде интеллектуальной и, пожалуй, "духовной" жажды, заставлявшей меня не только работать головой и писать, но и просто учиться, даже в элементарном смысле этого слова. Больнее и обиднее, чем когда-либо, ощущал я теперь пробел своего общего образования. Особенно огорчало меня мое невежество в математике и естествознании.
По мере возможности, я старался пополнить пробелы чтением популярных книг, статей и даже учебников. Но беда была в том, что "мера возможности" оказывалась весьма малою -- за недостатком времени и за неимением первоначальной подготовки. Но я старался... Перечитывал Фламмариона, одолел два учебника ботаники (проф. Тимирязева и проф. Палладина), прочел популярную книгу по астрономии, с увлечением штудировал известные статьи Дюбуа-Реймона ("Die sieben Welträthsel" и др.), популярные очерки Маха, принялся за "Энергетику" Оствальда, но, посрамленный, отступил. Уж не припомню всего, что читал я тогда, и что понял, и чего не понял. Результаты, конечно, были довольно скудны. Но зато я преисполнился чувством глубокого пиетета перед величием и мощью науки о природе. И на своих коллег, профессоров физико-математического факультета, посматривал со смешанным чувством зависти и почтительности. В этой "зависти" не было ничего дурного,-- это была "зависть" хорошая, побуждавшая питать к ее предмету наилучшие чувства.
Обнаруживались также и пробелы в области, близкой к моим специальным занятиям,-- в области истории западноевропейских литератур. Заинтересовавшись поэзией Гейне, я занялся его биографией и попутно перечитал довольно много книг, относящихся к истории немецкой литературы с конца XVIII века до 60-х годов XIX (большею частью это были биографии, воспоминания, мемуары, письма). Несколько позже я принялся за Гете.
К этому периоду (90-х годов) относится, так сказать, возрождение моих интересов к вопросам социализма и экономической эволюции. Прочел я, разумеется, и книгу Г. В. Плеханова (Бельтова), тогда столь нашумевшую ("К вопросу о монистическом воззрении на историю"), и "Экономические заметки" П. Б. Струве; следил за полемикой между нашими социал-демократами и Михайловским, и, при всем моем неизменном "культе Михайловского", мои симпатии в данном случае склонялись на сторону первых. И даже сам, вдохновившись, написал какую-то статью в социал-демократическом духе (забыл заглавие), которая в Собрание моих сочинений не попала.
Расширяя таким образом круг своих умственных интересов и пополняя пробелы общего образования, я через несколько лет пришел к замыслу "Истории русской интеллигенции". В этом затяжном труде, начатом в 1903 году и еще не законченном, отразилось мое общее мировоззрение и мое -- российское -- политическое и социальное самочувствие, вырабатывавшееся в течение многих предшествующих лет и, за последние лет двадцать, вылившееся в ту компактную и стойкую систему идей, чувств и настроений, которую я назвал "своим комплексом".
В 90-х годах и позже в состав этой системы стали входить новые элементы, характер и значение которых определяется понятием "культа гуманности".
Какою-то полусознательною ассоциацией эти элементы связались с обостренным интересом к вопросу о патологической наследственности и о вырождении. Меня потянуло к медицинским книгам. И как раньше я "завидовал" математикам, астрономам, естествоиспытателям, так теперь я стал "завидовать" медикам, и в частности, психиатрам. В те годы (1894--1904) я состоял редактором "Записок Харьковского университета", где печаталось много медицинских статей, а в годовых отчетах чуть ли не половину материала заполняли отчеты клиник. Правя корректуру, я порою сокрушался над своим невежеством в медицине и думал: "Хорошо быть клиницистом!" Медицина рисовалась мне как венец наук и как поприще, на котором познающий разум и альтруистическая мораль, воспитываясь и изощряясь, обнаруживают больше, чем где-либо, свое исконное психологическое сродство. Гармонического сочетания духа научности и духа гуманности нужно искать -- думалось мне -- преимущественно в медицине, среди врачей. И эта мысль подтверждалась наглядными примерами -- популярного в Харькове врача-гуманиста, доктора Франковского, незадолго перед тем умершего, и знаменитого окулиста, профессора Леонарда Леопольдовича Гиршмана, живого олицетворения высокого разума и великой любви к человечеству в их чарующем сочетании с добротой, простотой и скромностью. Зачастую всплывал в воображении незабвенный образ Н. И. Пирогова, усердным читателем и горячим почитателем которого я был издавна...
Несколько позже, принявшись вплотную за чтение психиатрических книг, я преисполнился вящего пиетета к типу врача-невропатолога и психиатра,-- и мне стало казаться, что клиника нервных и душевных болезней есть по преимуществу та школа, из которой испытующий разум выносит и познание души человеческой, и любовь к человечеству. Этот взгляд окончательно укрепился во мне в последние годы, после более близкого ознакомления с литературой психопатологии и психиатрии. Я лелею образ великого Пинеля, одного из основателей научной медицины вообще, науки о нервных и душевных болезнях в частности, о котором Гризингер говорит, что это -- вечный образец психиатра. Читая Мореля, Моро-де-Тур, Легранд-дю-Соль, Гризингера, Краффт-Эбинга, Ломброзо, Жане, Корсакова и других, я был под обаянием самой личности каждого из них, поскольку она проявлялась в благородном тоне их писаний и в невольно просвечивающей из-под научного бесстрастия гуманности врача-человека. И опять вспоминались мне и Франковский, и Гиршман, и Пирогов!..
Вскоре, по мере развития моих интересов в этом направлении, мой "культ" клиники нервных и душевных болезней получил новую опору: я уразумел, что именно тут, в этой клинике, спрятаны ключи к психологии "нормального" человека и что также социолог найдет здесь много важного и поучительного. Мне стало очевидным, что человечество искони страдало различными неврозами и психозами, что процессы вырождения сопровождали его на всех путях его культурного развития, а сумасшествие столь же древне, как и само человечество. Изучать социальную эволюцию и историю культуры, имея в виду только процессы экономического, правового, интеллектуального и морального развития и не обращая внимания на физические и душевные недуги человечества -- значит слишком упрощать и суживать сложную и широкую задачу социолога, а может быть, даже искажать ее, ибо еще неизвестно, не есть ли социальный процесс сам по себе особый род группового патологического процесса, своеобразный невроз и психоз, и не придется ли свести понятие прогресса к понятию постепенного оздоровления.
И вот, с усиленным интересом, с обновленным любопытством стал я читать и перечитывать доступные мне тексты древних памятников и, параллельно, принялся за "дикарей". И все странное, нелепое, чудовищное в мифах, в религиозных верованиях, в обрядах культа, в учреждениях и нравах представлялось мне теперь в новом свете, исходившем из "клиники". Каннибализм, человеческие жертвоприношения, детоубийство, членовредительство (ритуальное и "эстетическое"), половые извращения, "священная проституция", "священное пьянство" (вакхические культы), обоготворение человека, колдовство, архаическая мистика с присущими ей неврозами и психозами и т. д. и т. д.-- все это выступило теперь в моем сознании на первый план, заслоняя собою все более или менее "нормальное" и "здравое" в первобытной и архаической культуре, и рисовалось мне как закономерная, в порядке эволюции, но тяжкая и отвратительная болезнь, от которой человечеству пришлось излечиваться тысячелетиями.
Мифологическое творчество привлекало теперь мое внимание преимущественно своими нелепостями, и я находил в нем признаки больного ума, патологической "логики", сопровождающейся иллюзиями и галлюцинациями. Древность полна бредовых идей, иллюстрацию которых нетрудно найти в клиниках.
Я и раньше держался того взгляда, что сама логика человеческого мышления создавалась и совершенствовалась в процессе эволюции и что первоначальное мышление -- алогично. Впоследствии, когда я прочел книгу Брюля (Lévi-Bruhl, "Mentalité des reuples primitifs") {"Мышление первобытных людей" (фр.).-- Ред.}, этот вывод получил в моем воззрении более прочное обоснование. "Первобытный алогизм" представился мне теперь как закономерная болезнь мозга, послужившая отправною точкою умственного развития человечества, которое в области мысли шло от алогизма к логике, как в сфере нравственных отношений оно шло от аморализма к морали, а в общем укладе психики и жизни -- от звериного к человеческому.
На днях я прочитал у Ренана такую фразу: "Человек в течение многих тысячелетий был сумасшедшим, после того как в течение многих тысячелетий он был зверем" {Вот все место: "L'homme débuta dans la vie progressive par l'ignorance absolue et l'erreur en quelque sorte nécessaire. (Человек в своем развитии начал с абсолютного невежества и ошибок, в каком-то смысле необходимых.) L'homme fur des milliers d'années un fou appés avoir été des milliers d'années un animal ("Histoire du peuple Israël", I, 26).}. Я встретил эту мысль как "свою", которая давно уже ворочалась на все лады в моей голове, питаясь всеми сведениями о психике "дикарей" и "варваров", какие были в моем распоряжении. Один каннибализм чего стоит, в особенности если примем во внимание, 1) что в животном царстве он представляет собою крайне редкое, исключительное явление явно анормального характера, между тем как в человечестве он явление закономерное (все народы прошли через каннибализм), и 2) что он возник не по нужде, не от голода, а в силу побуждений религиозно-обрядовых (это можно считать установленным).
Нелепо было бы судить о дикарях и о первобытном человечестве с точки зрения наших понятий, еще нелепее -- осуждать их. Но нельзя не чувствовать глубокого отвращения ко всему укладу первобытной и дикой психики и жизни. Это отвращение вполне закономерно и ничуть не противоречит требованиям объективного исследования.
Обращаясь к дальнейшим фазисам культуры -- к так называемым "высшим варварам", потом -- к начальным ступеням "варварской цивилизации" и далее к типам развитой культуры Востока, античного мира, средних веков и т. д.,-- я не находил возможности перестать чувствовать отвращение. С годами оно прочно осело у меня в душе -- как род унылого и едкого чувства затяжной, я бы сказал, "исторической" и "социологической" тошноты, которой я обязан, между прочим, тем, что она предохранила меня от исторического романтизма и от всяческой идеализации прошлого. "Тошнило" меня от чудовищной нелепости индусских каст, от ужасающего варварства древних цивилизаций Востока, от "института" рабства, от пресловутой античной культуры с ее чувственной "эстетикой" "красоты" тела, ее половыми извращениями, ее рабством, войнами и политиканством, "тошнило" от кровавого "величия" Рима, от средневекового феодализма, от чудовищного разврата эпохи Возрождения с ее показной культурой Медичисов, с ее бесконечными кровавыми распрями, в которых я никогда не мог разобраться, с ее бьющим в глаза психическим вообще, моральным в частности вырождением (одна фамилия Борджиа чего стоит!).
Не скажу, чтобы эта "тошнота" была у меня чувством очень острым. Она умерялась, во-первых, свойственным мне историческим и социологическим любопытством и, во-вторых, привычкою, вроде того, как студенты-медики привыкают к трупному запаху препаровочных и к ароматам клиник.
Научные интересы превозмогают "тошноту"... С особой заинтересованностью перечитываю я еврейский текст Библии -- и многие страницы великой священной книги трех религий претят мне, пожалуй, даже больше, чем иные страницы Риг-Веды и Зенд-Авесты....
Психическая "тошнота", возбуждаемая, кроме старины, также и новым временем, известными сторонами текущего фазиса цивилизации, превратилась у меня в своего рода форму апперцепции явлений, мерило оценки вещей. Я дорожу этим чувством и был бы огорчен, если бы оно исчезло. Но оно держится прочно и, осмысливаясь и углубляясь, приводит меня к воззрению на прошлое, историческое и доисторическое, как на сплошную картину болезней развития, атавистических рецидивов, различных неврозов, психозов и ужасающей преступности.
Каждый фазис социальной эволюции, думается мне, сопряжен с особыми формами анормальных и аморальных явлений, характеризуется особыми, для него симптоматическими психозами и проявлениями врожденного человеку зверства. Роковую роль в исторических судьбах народов сыграли широко распространенные процессы вырождения, физического и психического, на почве обнищания и отупения низших слоев населения, развращения высших, распространения эпидемий, алкоголизма и т. д.
Прогресс я свожу к понятию постепенного оздоровления, физического и душевного, социального и политического. Текущий фазис цивилизации, при всех его отрицательных сторонах, являет, сравнительно с протекшими, картину относительного здоровья. Прогресс -- не случайность, а закономерная форма эволюции и необходимый постулат исторического развития передовых народов. Руководящими силами прогресса служат идеи свободы и справедливости, успехи разума и морали, при неустанной, планомерной и рациональной борьбе со всевозможными формами человеческого зла...
Прогноз будущего в общем утешителен. Он тем утешительнее, чем безотраднее диагноз прошлого. Настоящее в счет не идет. Разбираясь в его содержании, в инвентаре его добра и зла, мы должны одну часть, худшую, отнести к прошлому, которое уходит, другую, лучшую,-- к будущему, которое зачинается в недрах настоящего. Оттуда -- мой умеренный, но прочный оптимизм, оттуда же мой живой интерес к вопросам психопатологии и криминалистики, о котором я говорил в начале этой главы моих "Воспоминаний".
Система понятий, чувств и настроений, во мне сложившаяся вместе с теоретическою работою моей мысли, образовала тот "психический комплекс", под властью которого я живу и с которым умру.