От имени одесского градоначальника расклеены извещения о том, что всем евреям, пострадавшим от погрома, предоставляется право подавать заявления о понесенных убытках. Листки делают свое дело, и все учреждения градоначальника уже завалены прошениями. А Преображенский участок, куда я вхожу в сопровождении булочников, городового и случайных свидетелей, переполнен через край.
Попадаем в человеческую мешанину, говорливую, шумную и нервную.
Несмотря на то, что по широкому каменному коридору снуют городовые и часто показывается из кабинета пристава усатый околоточный с грозящим окриком «тише!», — евреи не перестают шуметь и ведут себя так решительно и смело, что я, попав сюда впервые, перестаю бояться, и даже такое страшное слово, как «арестантская», печатными буквами написанное мелом на одной из дверей, меня не особенно пугает.
На некоторое время я забываю о моем собственном положении и, заинтересованный до крайности, слежу за игрою возбужденных лиц, заглядываю в горящие протестом глаза и запоминаю энергичные жесты и неподвижные фигуры бунтующих людей.
Десятками голосов гудит здесь беднота, пострадавшая от погрома. Каждому хочется доказать, что он потерпел больше другого.
Русская речь то и дело переплетается с еврейской. Прислушиваюсь к бурному потоку голосов обиженных и улавливаю особенно крепкие слова, задорно смелые выражения и напитанные скорбным юмором язвительные поговорки.
— Любили погромничать — любите и ответ держать!.. — кричит среднего роста человек с широким губастым ртом, наполненным редко расставленными желтыми зубами…
— Вы думаете, начальство на самом деле хочет нам помочь? — задает вопрос длинный и тощий еврей в коротеньких брючках и сам же отвечает, размашисто жестикулируя обеими руками: — Нет, их заставляют это делать студенческие беспорядки и заграничные газеты…
Слушатели вполне соглашаются с оратором и утвердительно кивают головами.
— Э, погодите немного, — продолжает длинноногий. — Усмирят студентов, и нас наградят новым погромом…
— А как же иначе, — слышится женский голос, — ежели еврей — что тесто: его бьют, а он подымается…
— Слушайте, мы отсюда не уйдем, пока…
— Тише! — раздается окрик околоточного, и в широко раскрытой двери кабинета появляется высокий пристав, одетый в новую офицерскую форму.
Сухое лицо с тонкими бачками, золотые эполеты, выпуклая грудь и застывший взгляд широко раскрытых серых глаз заставляют толпу притихнуть.
— Все подавшие заявления должны немедленно разойтись по домам и ждать, когда их вызовут, — отчеканивает пристав. — Вы слышите?!. - громко добавляет он и соединяет у переносья свои темные густые брови.
Толпа шарахается к выходу. Хочу воспользоваться удобным случаем и тоже увильнуть отсюда, но молодой человек в соломенной шляпе, выступавший на площади неожиданно делает шаг по направлению к приставу, смело откидывает назад голову и на чисто русском языке обращается к полицейскому офицеру:
— Разрешите мне на основании сегодняшнего постановления градоначальства сделать устное заявление…
При первых звуках этого голоса евреи останавливаются на полпути и в наступившей тишине с глубоким вниманием прислушиваются к каждому слову. А человек в соломенной шляпе длинными тонкими пальцами поправляет золотое пенсне на продолговатом с горбинкой носу и продолжает:
— Здесь находятся непосредственные участники погрома… Согласно постановлению вы должны их задержать и…
— Кто вы такой? — резко перебивает пристав. — Ваша фамилия?.. Чем занимаетесь?..
Узнав, что имеет дело с частным поверенным, пристав приходит в ярость. Стучит об пол ногой, обутой в лакированный ботфорт, и уже не говорит, а стреляет словами:
— Устраивать сейчас по желанию частных поверенных трибунал я не стану, но могу вам кое-что показать…
Он круто, по-военному, оборачивается к кабинету и делает пригласительный жест рукой.
— Пожалуйте сюда, Николай Христофорович…
В дверном просвете показывается Амбатьелло с перевязанной рукой.
— Вот этого господина, — обращается пристав к евреям, — искалечили не русские люди, а смиренные сыны Израиля… Этим делом займется суд, а пока требую немедленно освободить помещение!.. А не то… — с внезапным бешенством заканчивает пристав и угрожающе запускает руку в глубокий карман синих брюк.
Этого жеста вполне достаточно, чтобы у выхода поднялась паническая давка, а когда выходная дверь захлопывается за последним посетителем, начальник участка, усмехнувшись, вытаскивает из кармана серебряный портсигар и вежливо предлагает Амбатьелло папиросу. Тот благодарит, закуривает и на прощанье протягивает левую руку.
Мы остаемся втроем: пристав, городовой и я.
— Веди его сюда, — коротко приказывает пристав и первым входит в кабинет.
Робко переступаю порог и сталкиваюсь с холодным, жутким взглядом убитого Александра второго. Царь висит на стене во весь рост в широкой золотой раме.
Начальник участка садится за письменный стол, наклоняет коротко остриженную голову над чистым листом бумаги и намеревается писать.
— Ближе, сюда, — тихо говорит он, опуская перо в чернильницу.
Городовой кулаком подталкивает меня, и я подхожу к столу.
— Как звать? Родина? Где паспорт?..
На все эти вопросы я отвечаю дрожащим голосом и не свожу глаз с грушеобразной, ежиком подстриженной головы пристава.
В кабинете тихо. Брюхатый околоточный сидит напротив за своим столиком и что-то вписывает в большую книгу, блики солнца горят на сапогах и бакенбардах Александра второго.
— Откуда родом? — все тем же спокойным и приятным голосом переспрашивает пристав.
— Не знаю, — шепотом отвечаю я.
— Что?.. Не знаешь?!.. Тараненко, слышишь?.. Непомнящего изображает…
Околоточный с шумом отодвигает стул, подходит и внимательно вглядывается в меня.
— Э, тай я же его знаю! — весело говорит толстяк. — Вин у Бершадских зазывалыщжом жил!..
— Ах, чертово семя! — добродушно перебивает пристав. — Такой маленький, а уже Ивана Непомнящего разыграть хочет… Была ведь у тебя метрика?
— Была.
— Откуда ее получил?
— Из Свенцян…
— Свенцяны, говоришь… Гм, где это?.. Дай-ка маршрутную, — приказывает он околоточному.
Пристав раскрывает большую книгу, водит указательным пальцем по строкам и повторяет про себя: «Свенцяны, Свенцяны…»
Обстановка самая мирная и ничего худого не предвещает. Во мне крепнет уверенность, что меня отпустят.
— Правильно, есть такой город, — низким, густым голосом не говорит, а воркует пристав. — Значит, ты родился в Свенцянах Виленокой губернии? Ну, вот… А то — не знаю… Так не годится, братец ты мой. Человек без родины, что свинья без корыта… Дас… Запомни это, милый мой…
Пристав припадает грудью к столу и принимается писать. В комнате солнечно и тихо. Слышно, как жужжит муха на оконном стекле и как царапает бумагу беглое перо начальника.
Хочу попросить подобревшего пристава, чтобы он разрешил мне уйти отсюда, но я никак не могу найти удобного момента и все чего-то жду. Наконец я улавливаю улыбку на сухом треугольном лице полицейского офицера и осмеливаюсь:
— Ваше благородие…
Мой голос среди безмолвия раздается особенно звонко и четко.
— Ну? — не поднимая головы, роняет пристав.
— Отпустите меня, пожалуйста… Больше не буду… Ей-богу не буду… Меня в аптеку послали… У моего хозяина от пороха глаза лопнули…
Начальник откидывается на спинку чресла, закуривает папиросу, со вкусом затягивается и густыми струями выпускает дым из ноздрей.
— То есть как это лопнули? — с доброй улыбкой спрашивает офицер ласковым голосом.
Начинаю понемногу осваиваться. А спустя немного мой голос рассыпается по всему кабинету. Меня слушают внимательно, с заметным любопытством, и все улыбаются. У городового улыбка приводит в движение густые коричневые усы, у околоточного расплывается по круглому полному лицу, а у начальника живою ниточкой извивается на тонких губах.
— Каков мальчик, а?
Пристав лукаво подмигивает, околоточному и встает из-за стола. Потом выходит на середину комнаты, потягивается, зевает и, собираясь уходить, отдает последние распоряжения:
— Проходное свидетельство передашь начальнику местной команды. Отправишь его завтра первым маршрутом в пересыльную тюрьму… Паек на месте…
Мне становится страшно: слова пристава гасят вспыхнувшую во мне надежду и бросают меня в черную бездну неведомого. В глазах, темных от слез, меркнет солнечный день. До боли ощущаю удар, нанесенный моей маленькой неустойчивой жизни, и навсегда запоминаю одесского пристава, его сухое, тонкогубое, чисто выбритое лицо с узенькими бачками вдоль впалых щек.