Работаем на дворе возле сарая, где, по указанию Сегаля, мною вырыта небольшая ямка.
День чудесный. Горячее солнце на высоком голубом небе и приятная прохлада в тени дают мне бодрость и твердую уверенность, что жизнь замечательно хорошая вещь.
Заведующий сидит на корточках и с помощью круглой палочки и деревянного молотка набивает картонную гильзу темно-серой массой.
Сижу напротив хозяина и, заинтересованный до крайности, слежу за каждым его движением.
Первая ракета уже готова. Принимаемся за вторую.
— Принеси остальные палочки. Они лежат у меня на столе…
Заведующий не успевает кончить, как я уже улетучиваюсь, а через минуту возвращаюсь с тремя палочками в руке. Вот уже предо мною широкая спина и белая фуражка на черноволосой голове. Сейчас протяну хозяину палочки с вежливым словом «извольте»… Но мне не удается этого сделать: сильный сухой треск и облако дыма преграждают путь.
Слышен слабый человеческий крик, и Сегаль валится навзничь.
Его обожженное лицо неузнаваемо: оно покрыто черным песком, борода наполовину опалена, а вместо глаз — кровавые щелки.
На взрыв появляются люди. Первая прибегает Анюта.
Мелькают лица Жени, Хаси… Теснятся любопытные.
Слезы, вздохи, рты, искривленные состраданием, молчание, тишина. Появляются носилки, на них укладывают грузное тело Сегаля.
Обезображенное безглазое лицо покрывают куском черного шелка… И нет заведующего, и никто не думает о фейерверке. Доктор говорит Кларе Мироновне, что пострадавший выздоровеет, но зрение не вернется.
Маленькая хрупкая женщина стойко выслушивает врача, не плачет, и на деле оказывается сильнее всех.
Приходит Резник. Он очень взволнован.
— Я как будто предчувствовал, — говорит он. — Всячески упрашивал не делать из пустяка события. И вот результат…
— Ты был прав, но сейчас спорить уже поздно… Бернарду необходим полный покой…
Клара Миронозна тихо в мягких туфлях удаляется в комнату больного.
Вечером, после ухода врачей и родных, я мельком вижу хозяйку, сидящую за тем самым столом, где мы недавно делали фейерверк и где наш здоровый молодой смех звенел во всех углах обширной комнаты.
Клара Мироновна сидит спиной к дверям в скорбном согбенном положении. По ее вздрагивающим плечам и заглушчрным всхлипам я догадываюсь, что мама Анюты и Жени прячет от людей свое горе.
Неслышно прохожу мимо и на ходу кулаками вытираю мои намокшие глаза.
Все, что приказывает мне Клара Мироновна, я исполняю с особенным старанием. Мне хочется быть полезным, оказать помощь и насколько возможно облегчить тяжесть несчастья.
На другой день состояние больного окончательно определяется: Сегаль навсегда останется слепым, а наружные ожоги лица пройдут бесследно.
Клара Мироновна просит меня достать для больного кусочек льда.
Бегу к Хасе, хватаю первую попавшуюся кастрюлю и мчусь в «Белый орел». Действую с быстротой пожарного.
В трактир проникаю через черный ход и неожиданно попадаю прямо на кухню, где десяток поваров в белых передниках и колпаках суетится вокруг огромной плиты, утопая в жирном пару.
— Нет ли льду у вас?.. Мне для больного… Один маленький кусочек… кричу я, переступив порог.
— А вот этого не хочешь?
Надо мною склоняется длинное морщинистое лицо с двумя клыками на нижней беззубой челюсти.
Отшатываюсь к дверям и не могу отвести глаз от уродливого лица старшего повара.
— Эй, берегись! — раздается позади меня.
Оглядываюсь и в испуге отскакиваю в сторону: еще одно движение — и я мог упасть в глубокий подвал.
Только сейчас, после окрика, я замечаю на полу рядом со мною поднятую деревянную крышку над зияющим квадратом черной пустоты.
Из темной глубины по невидимой лестнице подымается двуногое чудовище, нагруженное огромным кулем, наполненным пудовыми глыбами каменного угля.
Матовый взгляд серых глаз, запыленная бородка в виде обрезка войлока и на широкой обнаженной груди татуировка, изображающая обломок якоря и плачущую женщину, — напоминают мне известного босяка «Мотю-Стой».
Великан, поднявшись наверх, сбрасывает ношу под лестницу, ведущую на второй этаж трактира.
Мотя узнает меня и приветливо скалит зубы.
— Ты что тут делаешь? — спрашивает он меня.
— За льдом пришел… Вчера у нас взрыв случился. У заведующего глаза лопнули… От пороха… Вот я и пришел за льдом, а они не дают…
— У них на крещенье льду не выпросишь, а уж летом и подавно… Ну, давай посуду — сейчас достану…
Мотя-Стой берет у меня кастрюлю и обратно спускается в подвал.
Проходит время. Сижу на корточках под лестницей и жду великана. Половые в белых косоворотках с измятыми салфетками на изгибе руки торопливо спускаются в кухню с различными заказами.
Надо мною скрипят деревянные ступени трактирной лестницы, сыплется мелкий песок, и в легкое движение приходит тонкий прозрачный паутинный щит, хитро сплетенный пузатым серым пауком.
Вижу самого мастера.
Быстро перебирая длинными петлистыми ногами, он поднимается по невидимой воздушной нити и там на высоте, забившись в угол, зорко осматривает выпученным глазом собственное произведение и ждет недогадливых мух.
— Отбивной котлет!.. Сборный гарнир!..
— Скобелевские битки — соус томат!..
— К паре пива — тарань да сушки!..
Прислушиваюсь к звонким голосам подростков и завидую им. Мее думается, что я не хуже их мог бы исполнять обязанности полового.
Что тут особенного?.. Пустяки, а не работа…
Но куда запропастился Мотя? Я уже готов сам спуститься в подвал, когда, наконец, появляется нечесаная голова… В широких и черных ладонях Моти особенно ярко сверкает кристально чистый квадрат искусственного льда.
— Черти полосатые, — ворчит Стой, — замок повесили… Боятся — провизию утащут… А кому она нужна?.. Пришлось сорвать… Ну, и задержался малость… Тикай да не оглядывайся…
Запоминаю выражение мотиного лица. Оно такое же ленивоспокойное, виновато-улыбчивое, каким оно было во время погрома, когда Мотя-Стой единолично, с помощью своей колоссальной спины, опрокидывал на толкучке деревянные лавчонки знакомых евреев.
Жизнь налаживается. Сегаля лечат бинтами и примочками.
Заведывать училищем он уже никогда не будет: слепым запрещается служить. Говорят, наше училище совсем закроют. Вообще носятся слухи, что всем еврейским казенным школам скоро наступит конец.
Новый Александр не любит евреев и хочет запретить им учиться. Вот в кого хорошо бы бомбой угодить!..
В один из самых жарких дней Клара Мироновна посылает меня в аптеку получить заказанные бинты и вату.
Аптека находится на Тираспольской улице. Здесь я не был со дня погрома.
Прохожу мимо подвала Тарасевичей и хочу спуститься к старым друзьям, хочу остудить себя подвальным холодом, но решаю это сделать на обратном пути.
Еще немного, и я поравняюсь с булочной Амбатьелло.
Двуглавый золотой орел в центре вывески, горящий на солнце, ожигает мои ресницы, и я останавливаюсь в нерешительности — боюсь я этой булочной. Жалею, что не пошел кружным путем.
Сердце полно тревоги. Мною овладевает смешанное чувство ненависти и страха. Невольно замедляю шаг, чтобы в случае надобности иметь возможность повернуть обратно.
Тоскливое ощущение, похожее на предчувствие, давит мне грудь. На улице полное безлюдье — ни детей, ни взрослых, все прячутся от жары. Один я босыми ногами шлепаю по каменным плитам тротуара и с торопливо бьющимся сердцем прислушиваюсь к тишине, пугающей меня.
Мои опасения, моя боязнь не напрасны — я замечен и узнан булочниками и самим Николаем. Я даже успеваю углом глаза отметить черную повязку, в виде хомута, переброшенную через шею на грудь, и раненую руку с искривленной кистью.
— Он самый и есть…
— Держи его!..
События разыгрываются с необычайной быстротой.
Брошенные мне в спину угрожающие слова являются для меня толчком к бегству. Собираю весь запас моих сил, всю мою гибкость и кидаюсь вперед. Напряженный слух улавливает погоню. С предельной скоростью топочут по мостовой опорки, и порывисто дышит догоняющий меня человек.
Я весь во власти страха. Когтистые лапы неожиданного несчастья вот-вот вопьются в меня, я упаду — и меня затопчут, уничтожат…
— Врешь, не уйдешь… — задыхающимся говорком рассыпает над моей головой настигающий меня человек.
Сгибаюсь под тяжестью чужой руки и подчиняюсь силе. Меня тащит за собой Гришка-Потоп. Я его знаю.
Он — молодой круглолицый булочник, русокудрый, грудастый, любит подраться, поет высоким тенором, а когда пьян, длинно и непередаваемо грубо рассказывает о том, как жил в ковчеге Ной во время всемирного потопа.
К нам подбегают еще два амбатьелловских парня, и хотя я не сопротивляюсь, но каждый из них считает нужным вцепиться в мою косоворотку. Потом нас обгоняет на извозчяке сам Николай и кричит своим работникам:
— Тащите прямо к приставу!.. Я там буду…
Окончательно падаю духом. Звенит в ушах, а в голове все мысли спутываются.
Выходим с Тираспольской и через площадь направляемся к Преображенской улице. Здесь уже попадаются прохожие.
При виде посторонних людей я быстро теряю покорность, перестаю шагать и всем туловищем опускаюсь на мостовую.
Булочники немедленно поднимают меня и уже не ведут, а волокут. Один из них — криворотый парень с выпуклым глазом, мокрым от вечной слезы, ударяет меня по затылку с такой силой, что на мгновенье теряю сознание, и мне кажется, что лечу в бездну; но через секунду жгучая обида вливает в меня решимость, и, горя ненавистью, я издаю бешеный крик, вырываюсь из цепких рук, кричу о спасении, катаюсь по камням, сопротивляюсь до последней возможности и… снова попадаю в железные тиски обозленных булочников.
Вокруг нас собирается толпа. В моих затуманенных слезами глазах мелькают сутулые фигуры пожилых евреев и загорелые черноглазые лица женщин.
— За что они тебя?..
— Ах, безобразие какое!..
— Ну, скажите, пожалуйста, напали здоровенные голодращы на ребенка.
— Надо позвать полицию… Где полиция?..
— Во, во, в полицию мы и ведем! — отзывается на голос из толпы Гришка-Потоп.
К нам подходит человек с продолговатым чисто выбритым лицом, в фуражке с синим околышем и с кокардой над козырьком.
— В чем дело? За что мальчика терзаете?..
— Известно за что… Он нашего хозяина изувечил, — отвечает за всех Гришка.
— Как же он, такой маленький, мог изувечить?..
— Известно как, — перебивает булочник. — Схватил кусок стекла и шваркнул в живого человека.
— И что же? — допытывается кокарда.
— Известно что… Перерезал острым осколком жилу и навеки искалечил хорошего господина…
— Кто ваш хозяин?
— Известно кто… Амбатьелло — вот кто…
Происходит движение. Хорошо знакомое всему городу имя перекатывается из уст в уста. Больше всех волнуются евреи. Мой заостренный слух улавливает не только отдельные слова и фразы, но и характерную напевность еврейской речи.
— Вы слышите? Самого Амбатьелло…
— Чей этот мальчик, не знаете?..
— Не плохое дело сработал он… Попортить такого миллионера… Чтоб ему бог за это здоровья дал…
Человек с кокардой резонно замечает:
— Если так, то, конечно, следует мальчугана передать полиции. Там произведут следствие…
— Известно дело… Чего ради народ собирать… Гайда к приставу!..
Гришка хватает меня за руку и намеревается снова тащить, но я неожиданно для самого себя крутым движением вырываю руку и голосом, полным отчаяния, бросаю в толпу:
— Разве я виноват, если случилось со мной во время погрома? Их молодой хозяин стоял на улице и приказывал им, своим булочникам, разгромить бедных вдов и сирот. И они грабили, — указываю я на трех булочников, стоящих тут же, в белых от мучной пыли передниках, с обнаженными выше локтей руками и в опорках на босу ногу.
— Если мальчик говорит правду, то мы все должны сейчас пойти и потребовать от начальства задержать погромщиков…
Эту коротенькую речь произносит молодой человек в соломенной шляпе, в легком светлом костюме и с золотыми очками на носу.
Вокруг меня теснее смыкается толпа. Раздаются трели полицейского свистка, и в людскую гущу врезывается городовой.