БЫТИЕ
Я описал как мог (быть может, несколько въедливо и надоедливо) внутреннее, подводное, как иногда говорят, течение моей жизни. Что же было извне, снаружи, на поверхности бытия?
О том, по каким внешним „стежкам-дорожкам" петляла в те годы моя жизнь, какими она шла, как некоторые привычно говорят, „зигзагами", — этому (+?+) следуют пункты".
Пункт первый
В возрасте семнадцати с небольшим лет, живя в Нижнем Тагиле, у старшей сестры матери, моей тетки, я вместе с одним из двоюродных братьев — Ильей Коровиным — подготовился и (кое-как) сдал экстерном экзамен на звание учителя начальных училищ, или, как тогда — с известным оттенком пренебрежения — говорили, „народного учителя".
Все, что „народное", считалось тогда плохим, худшим.
В конце 1909 года вернулся в Самару. Пытался было подавать „прошения" инспекторам народных училищ с предложением своих услуг в качестве учителя, но отовсюду, даже из отдаленных по тому времени Пермской и Вятской губерний, неизменно получал один и тот же ответ: „Свободных вакансий не имеется".
Так и не суждено было осуществиться моей наиболее ранней мечте — стать учителем для того, чтобы сеять „разумное, доброе, вечное..."
Да и какой бы из меня, в самом деле, вышел учитель! Учитель, который был бы не в ладах с местным священником (грубее сказать — с деревенским попом), с сельскими властями... Достаточно хорошо известно, какова была участь такого рода учителей: они либо спивались, либо неизменно угождали в ссылку...
Пункт второй
По приезде в Самару, то есть по возвращении в семью, осуществил и второе горячее желание свое (первое, как я сказал, сводилось к тому, чтобы стать учителем). Живя у тетки, в Тагиле, реализовать это второе желание я как-то не решался.
Речь идет о том, что я вполне сознательно, повинуясь неодолимому внутреннему побуждению, перестал употреблять в пищу мясо и рыбу, стал вегетарианцем. С тех пор около тридцати лет я совершенно не ел ни рыбы, ни мяса и твердо придерживался вегетарианского режима, втянув в него свою жену и ребят.
Ребята, кстати, до такой степени невольно „пропитались" вегетарианской идеей, что старший сын мой, например, долгое время не переносил даже запаха мясных блюд, не мог есть что-либо заправленное салом. Образовалось некоторое подобие пищевой идиосинкразии. Такова сила идей, когда они не то что проповедуются (это вряд ли имело место), но когда они просто реализуются на примере личной жизни.
К великому своему сожалению, я, в конце концов, не то „избаловался", не то просто испакостился и во время войны 1941-1945 гг., когда все мы волею обстоятельств испытывали такой неуемным, такой зверский голод, граничащий с голодным психозом, стал, как выразился однажды знаменитый протопоп Аввакум, поневоле (или, скорее, по воле) „причастен конским и зверским мясам". Но и то все же — надо отдать справедливость — я и до сих пор предпочитаю растительную пищу (овощи и плоды) плюс молоко всякой другой и (на словах!) горячо за нее ратую.
Что дала мне эта долголетняя упорная приверженность вегетарианской (молочно-растительной) диете?
Помимо всего прочего, своему длительному вегетарианствованию я, как мне кажется, обязан тем, что сохранил сравнительно моложавый для своих лет вид, удовлетворительное здоровье, а, главное, (и весьма немаловажное) — я до сих пор ем (вкушаю пищу) своими, а не чужими, то есть не вставными зубами. И зубами на редкость крепкими — их хватит мне, надеюсь, до конца жизни.
Решающее слово в моем тогдашнем (конца 1909 года) намерении оставить мясную пищу сказал известный римский поэт Овидий.
До сих пор живо помню, как взывал Овидий:
„Полно вам, люди, себя осквернять недозволенной пищей!
Есть у вас хлебные злаки; под тяжестью ноши богатой
сочных, румяных плодов преклоняются ветви деревьев;
грозди на лозах висят наливные; деревья и травы
нежные, вкусные зреют в полях, а другие,
те, что грубее, огонь умягчает и делает слаще;
чистая влага молочная и благовонные соты
сладкого меда, что пахнет душистой травой — тимианом
не запрещается вам..."
И далее:
„...И что за обычай преступный,
что за ужасная мерзость: кишками — кишок поглощенье!
Можно ль откармливать мясом и кровью
существ нам подобных
жадное тело свое и убийством другого созданья, —
смертью чужою — поддерживать жизнь?"
Помимо Овидия, веские, вдумчивые слова в пользу неубивания животных в пищу сказали и многие другие писатели и мыслители. Особенно запомнились мне выразительные, библейской силы, слова французского поэта Ламартина:
„Не поднимай руки против брата твоего и не проливай крови никаких живых существ, населяющих землю: ни людей, ни домашних животных, ни зверей, ни птиц; в глубине твоей души вещий голос тебе запрещает ее проливать, ибо кровь — это
жизнь, а жизнь ты не можешь вернуть".
С тех пор, когда я впервые ознакомился с этими стихами, прошло ни много, ни мало — пятьдесят с лишним лет (срок почтенный!), а я еще до сих пор не только дословно помню эти глубоко запавшие в мою душу слова, но и живо при этом представляю себе, какое неизгладимое впечатление они тогда на меня произвели, как я буквально благоговел перед их содержанием. Что от того, что слов такой силы и красоты не было в формальном священном писании: эти слова и без того были записаны „на плотяных скрижалях" моего сердца.
И это вовсе не удивительно, поскольку высказывания и Овидия, и Ламартина, и многих других носили столь родственный, столь близкий моему духу, моему заветнейшему „нутру" характер ненасилия, неубиения, кротости, — всего того, что индусы с давних времен определяют словом — „а х и м с а".
Все эти высказывания и само это движение чутких людей Европы (а с древнейших времен и Азии) в пользу неубиения не только людей, но и животных, — откуда они? Из какого общего источника? Не ясно ли, что все в конечном счете исходит из глубочайшей сущности человеческой души, в основе которой, по справедливому убеждению недавно умершего писателя М. М. Пришвина, заложено особое „родственное внимание" ко всему сущему в мире. Это единство и родство всего сущего — единство и родство в страдании, в „вековечной суровой борьбе людей за любовь" — отмечено и зафиксировано еще в писаниях древних индусов как ведийского, так, равно, и буддийского периодов.
„Все живое трепещет мучения, все живое боится смерти; познай самого себя во всяком живом существе — и не убивай и не причиняй смерти.
Все живое отвращается от страдания, все живое дорожит своей жизнью; пойми же самого себя во всяком живом существе — не убивай и не причиняй смерти".
Так говорил мне (и только ли мне одному?) голос жизни — голос вечной, живой, трепещущей жизни. И зову этого голоса я тогда, в юности, сразу же и безропотно и радостно
подчинился...