В деревенской жизни отсутствовали современные удобства. Воду для наших умываний и хозяйственных нужд привозили из пруда на лошади, под скрип рассохшихся колес. Ванная комната существовала, но ванну наполняли ведрами, а потом приходилось вытаскивать ее на улицу, чтобы опорожнить. Спуска воды в уборной не было, вместо этого использовались большие кувшины, в течение дня то и дело наполняемые водой. Комфорт заключался здесь в другом: он создавался атмосферой старого дома, его нравами и обычаями, отношениями между его обитателями, ощущением надежной неизменности.
Сколько нас садилось за семейный стол? Вероятно, человек шестнадцать-семнадцать в дни, когда мы обедали «в узком кругу». Все эти едоки набрасывались на пищу земную, как всегда, проголодавшись после физической работы. По всему дому валялось оружие — целый арсенал в спальнях мальчиков, по углам диванной. В восемь лет я получила свое первое ружье, «франкотку», но, хотя мы росли среди ружей и револьверов, никому из нас не приходило в голову прицелиться в кого бы то ни было, даже зная, что оружие не заряжено: для настоящего охотника это считалось непростительным грехом. Нас предупреждали, как опасна неосторожность: неловкость с зажженной лампой, бег с острым предметом в руках, направленным острием вверх; на случай пожара мы умели пользоваться веревочной лестницей, свисавшей с балкона; приученные к ответственности за свои поступки, наверное, благодаря этому мы были избавлены от несчастных случаев, за исключением падений с лошади, — а от них не застрахован ни один наездник.
Самостоятельность, к которой хотела приучить нас мать, позднее оказалась нам очень полезной. А пока, в условиях почти дикой воли, забыв об оковах городской жизни, мы упивались бесчисленными радостями Матова, каждый сам по себе и реже — все вместе.
Большой китайский гонг, слышный далеко вокруг, собирал нас к столу (отец не выносил невежливости опозданий) из лесу, с полей и лугов, заставляя бросить книгу в гамаке, натянутом между двух деревьев, молотки для крокета — в тени под тополями, где всегда было сыровато и пахло ландышами или грибами, смотря по времени года. Под вечерним небом — таким огромным над огромной равниной, погруженной во тьму, — соловьи со страстью отдавались своим песням. Я рассматривала звезды в телескоп, установленный отцом в саду, а он объяснял мне небесные явления.
Конечно, в таком населенном доме не обойтись было без многочисленной прислуги. На старом снимке, сделанном задолго до моего рождения, когда мать ждала первого ребенка, я вижу родителей в окружении слуг: по моим подсчетам, их пятнадцать человек — повар в белом колпаке, метрдотель, управляющий, горничные, кухарки, истопник, прачки…
По знакомым лицам восстанавливаю в памяти живых людей. При мне на кухне царила повариха Настя, выписанная матерью из Тифлиса. Эта кулинарка была нервной особой неприятного нрава. Она вышла замуж за нашего доверенного человека, Ивана-ключника, и родила четырех дочек, воспитывавшихся, разумеется, в доме, а затем, по достижении школьного возраста, устроенных моей матерью в петербургские пансионы. Была у нас рыжая лукавая Лена, настоящая служанка из комедии. Лена была невестой по призванию, причем всегда выбирала хорошие партии: то телеграфиста с венёвского почтамта, то помощника управляющего имением нашего соседа (крестного Наташи, князя Михаила Урусова), то писаря из епифанской городской управы. Многократные помолвки Лены всякий раз принимались всерьез и пышно праздновались в нашем доме: Лена получала подарки, соответственно случаю, и, надев какое-нибудь из платьев моей матери, преподнесенных ей по этому поводу, казалась вполне ублаготворенной, но ненадолго. Вскоре она убеждалась в том, что ошиблась, что не любит очередного жениха и уж во всяком случае не сможет быть счастливой вне нашего дома. Затем она возвращала обручальное кольцо, а подарки и последнюю обнову укладывала в сундук до появления следующего возлюбленного…
В прачечной суетилась толстая Аграфена; ворчливая и по-матерински заботливая, она распекала своих помощниц; что касается кухонной прислуги и поломоек, отчищавших полы многочисленных комнат, они были детьми природы, довольно неотесанными. Одна из них, Домна, прославилась сделанным мне как-то замечанием, когда я явилась домой, перепачканная соком малины. «Княжна, — произнесла она, — поди-ка умойся, ишь, рожу-то вымазала!» Как легко удостовериться, этикет в Матове отличался непринужденностью…
Была еще челядь высшей касты: «камеристка» моей матери, весьма разбитная, затем экономка, или домоправительница, старушка из мещан по имени Александра Дмитриевна. Ключи всех размеров, в том числе от подвалов и от чуланов, позвякивая, висели у нее на поясе. Одна из наших забав состояла в том, чтобы, обняв ее, похитить ключи, а потом опустошать ее владения, таская из мешков орехи, миндаль и изюм, в которых никто и не подумал бы нам отказать. «Ах, княгиня, что я за растрепа, опять ключи мои куда-то запропастились», — досадовала Александра, а мать ее успокаивала, догадываясь, кто прибрал к рукам ключи. Добрая Александра была нам предана всей душой, и нередко она оказывалась виновницей моих ночных расстройств желудка: вечно обеспокоенная тем, что мы не наедаемся досыта, поздно вечером, когда после молитвы на сон грядущий мы уже лежали в постелях, она тайком приносила нам чего-нибудь закусить… Еще жила у нас полька Фанни, старая дева; не общаясь ни с кем из домашних, она только ухаживала за бабушкой.