С 1923 года я снова стал пасторствовать за Нарвской заставой, имея исходным пунктом С‑скую церковь. К этому времени из-за различных стеснений по части квартиры, налогов и прав приходилось работать вдали от места жительства, так как к нему именно приурочивались всякие стеснения. Нужно было действовать так, чтобы в доме не знали, что я занимаюсь пастырской работой: ведь всякого рода очень многочисленные удостоверения требовались именно за подписью управдома (управляющего домом). Считаясь безприходным, я оплачивал комнату по ставке своей двоюродной сестры-рабочей. Как безприходный, я не платил налогов, ибо по всем документам обозначался педагогом. Вот почему я не брал прихода, а был только проповедником в разных церквях, а если и служил литургию в качестве почетного гостя, то только за Шлиссельбургской заставой, в Саблине, Чудове, Тосно и далее… или нередко сослужил архиереям. Меня арестовали однажды за день до того дня, когда я приглашен был служить в Троицкую церковь. Там ждут ко всенощной, а я уже сижу в ГПУ. Таким путем за все десять лет революции я ухитрился не заплатить ни копейки налогу. Советские законы я знал отлично и умел отлично лавировать. Мне часто приходилось писать верующим заявления в советский суд по уголовным и гражданским делам — у меня были все советские «кодексы» последних изданий. Не было случая, чтобы я проиграл какое-либо дело, начиная с собственных столкновений, хотя, впрочем, я и брался только за надежные дела.
Теперь, особенно с 1925 года, проповеди мои стали умереннее, осторожнее, гораздо осторожнее. Дело в том, что сами большевики в церкви не заглядывают: им это строжайше запрещено под угрозой исключения из партии. Но приходилось бояться и беспартийных безбожников. Обновленческие шпионы приучили меня к осторожности и умеренности. А за мной очень охотились. Приходилось постоянно держать в секрете место будущей проповеди. Правда, осторожность могла и не спасти: могли умышленно исказить речь. Спасался я тем, что умышленно избегал больших храмов и старался проповедывать там, где меня не знают. Больше всего любил проповедывать о Воскресении Спасителя, разбирая этот вопрос с самых разнообразных точек зрения и всегда направляя речь против безбожников. Большевистская конституция 1918 года разрешала религиозную пропаганду наравне с антирелигиозной. Их конституция 1929 г. разрешала только антирелигиозную пропаганду, умалчивая о религиозной. Тем самым последняя приравнивалась к контрреволюции, чего я скоро и испытал на себе. Как всегда у большевиков неписаная, неузаконенная практика шла впереди и раньше декрета. Меня обвинили в агитации против советской власти еще в 1927 году, имея ввиду мое звание служителя культа. До 1927 г. в Петрограде закрыты Исакиевский, Казанский соборы, храм Воскресения на крови царя Освободителя. В 1928 г. закрыта Покровская большая церковь и обращена в склад картофеля. В ней всегда была масса молящихся, чудный хор и отличные проповедники. Церковь св. Михаила Архангела была закрыта раньше.
Обновленцы-живцы к августу 1923 года добились своего: все тихоновские епископы были в ссылке, и в Петрограде не было ни одного епископа. Для Петрограда нужно было Святейшему Тихону поставить епископа, притом стойкого, умелого и тактичного. В Москву к нему ездила из Петрограда особая делегация, которая представила Святейшему Тихону кандидатом иеромонаха Мануила. Он не окончил академического курса и до архиерейства мне не был известен. Теперь ему около 47 лет. Епископ Мануил повел широкую и умелую организационную работу, энергично борясь с обновленцами. Выдвинувшее его духовенство его поддерживало. Проповеди его не отличались осторожностью, но «Патриархистов» он объединил. Его, конечно, засадили в тюрьму, из которой, просидев в ней пять месяцев, он в 1924 году поехал в Соловки, где я и застал его оканчивающим в 1927 году трехлетний срок каторжных работ. В декабре 1927 г. епископ Мануил с последним пароходом из Соловков уехал. Он мне жаловался, что петроградские христиане, усердно молившиеся с ним в храмах Петрограда, в Соловки не прислали ему ни денег, ни посылок. Ему помогали только мать и брат. Испытал и я со стороны петроградцев полное равнодушие к своей судьбе, когда страдал в Соловках. А ведь епископ Мануил сидел в лагере в самое жестокое время, которое я почти не захватил уже. В Соловках он вел свой дневник, который он при отъезде поручил какому-то столяру из заключенных заделать между стенками чемодана. Кто-то из «шпаны» видел эту работу и потребовал денег за молчание, в чём, конечно, было отказано. По доносу чемодан арестовали, направили в Соловецкую цензуру, вскрыли, нашли дневник, прочитали и от партии, которая должна была грузиться в октябре, отставили до последнего парохода. Нужно было, очевидно, снестись с Москвой. Что было в дневнике мы не узнали и еп. Мануил никому не сказал. Отвезенный с последним пароходом из Соловков он был направлен прямо в Москву и был выпущен, свободно служил в Москве и Можайске, потом снова был арестован и мы потеряли его из виду. Видимо, отойдя от Патриаршей церкви, он исчез с горизонта.
Одно время и я был наречен в епископа в П., но большевики не позволили совершить хиротонию. Дело окончилось сидением в тюрьме. В это время со мной в тюрьме сидели архиеп. Гурий, еп. Николай (впоследствии в тюрьме и скончавшийся), митр. Серафим, еще еп. Николай, еп. Борис и еп. Феодор. Епископы Феодор и Николай (умерший) великие подвижники. Не состоялась моя хиротония во епископа Каргопольского и во епископа Красноярского. Первую кафедру предвосхитил другой, а вторая предлагалась мне во время болезни Святейшего и нужно было ждать выздоровления его в Москве, но жить в ней не было у меня ни денег, ни возможностей (паспорт).