10 февраля
Все эти четыре дня почти сплошь работал над «Игроком» и почти кончил переделку последней картины. Во всяком случае перешагнул через самое опасное место - через объятия Алексея с Полиной. В старой редакции оно было развито у меня в грандиозный половой акт, но ведь половой акт - самая несценичная вещь на свете! Режиссёр ломает себе голову - как бы сделать это в границах деликатности и, с другой стороны, достаточно ясно, а зритель чувствует себя неловко и не знает, куда смотреть. Так или иначе, этот момент на сцене не вызывает у публики удовольствия, а лишь любопытство или неловкость. Поэтому в новой редакции я сделал гораздо скромнее, сразу оборвав на высокой ноте - зато музыкально будет лучше; сценическое же впечатление - не то поцелуй, не то порыв нежности, - вообще заретушевано. Переделкой я занимался, как всегда, по утрам, днём же догонял клавир, исправлял натканное Горчаковым и возился с переписчиками, за которыми теперь главная задержка и которые меня теперь больше беспокоят, чем моя собственная работа.
Пташка, по-видимому, не хотела понимать напряжённости моей работы и приставала со своим пением и тем, что я мало обращаю на него внимания, чем довела меня до того, что я заорал, чтобы меня оставили в покое, и, следовательно, нарушил мой обет не сердиться. Это нехорошо, но, по-видимому, не сразу дано избавиться от этого порока.
Появился в Париже Стравинский - дирижировать своими двумя gala. Я его встретил дважды в издательстве, где он часами сидел с Конюсом, проставляя смычки в своём «Аполлоне». Стравинский на этот раз был мил и приятен и даже пригласил меня пойти с ним пить кофе, но платил, впрочем, я. Про «Аполлона» говорил, что вышел он очень здорово, но стоил больших трудов. Жаловался, что у него болят виски - это от парижских ветров. Впрочем, говорили мы больше про автомобили.
Страрам начал сегодня репетировать Симфонию, сначала с одними струнными. Я её слушал несколько враждебно: как-то отошёл от этой музыки. Нет, надо писать 3-ю Симфонию!