авторов

1659
 

событий

232492
Регистрация Забыли пароль?
Мемуарист » Авторы » Nikolay_Morozov » Дело о "Звездных песнях" - 14

Дело о "Звездных песнях" - 14

29.06.1912
Одесса, Одесская, Украина

Итак, мне предстояло ехать более двух тысяч верст окружными путями с 88 копейками на пропитание, не считая 10 копеек суточных! Больше двух бутербродов в день не купишь в дороге на такие деньги! 

А затем предстоят остановки в губернских тюрьмах по неделям в ожидании сбора попутных этапов. Я уже чувствовал у себя под ложечкой будущий мучительный, многодневный голод, который я испытал когда-то при первом заключении и потом в Алексеевском равелине. Если бы этих предварительных опытов не было, я чувствовал бы себя в тысячу раз легче, но я уже два раза успел узнать, что значит умирать от голода, и мне казалось, что третьего такого испытания уже никто не может выдержать. Мне начинало казаться, что прежний ад снова разверзает передо мною свою пасть, чтоб уж окончательно проглотить меня. Наступает для меня вечная разлука с Ксаной, с наукой, с природой, с полетами по воздуху. 

Как горькая ирония, вспомнилось мне, что именно здесь, в Севастополе, находится теперь авиатор Ефимов, с которым я встретился месяц тому назад и условился лететь вместе на его новом моноплане через всю Россию, от Черного до Балтийского моря. И вот вместо полета по воздуху судьба и начальство уже приготовляли мне путешествие по простым этапам и как раз по тому же самому направлению! Вместо панорам городов и деревень, рек и озер с высоты птичьего полета мне приготовлен осмотр всех русских тюрем между Черным и Балтийским морями, может быть, для того, чтобы я успел до своей смерти описать их ужасы. 

Пять конвойных с саблями наголо окружили меня и по команде повели по улицам Севастополя к пристани. Я шел между ними с эмалированным жестяным чайником в одной руке и с черным мешком в другой, где были положены мыло, полотенце, запасная рубашка, булка, фунт копченой колбасы, фунт чаю и три фунта сахару. Мы шли посредине улицы. Случайные прохожие безучастно, как казалось мне, посматривали на меня с тротуаров и проходили мимо. Никого знакомого не встретилось на всем этом длинном пути. «Какой контраст, — думалось мне, — между начинающейся теперь частью моего пути и только что минувшей частью! Раньше сопровождавшие меня одинокие стражники и околоточные нарочно уходили от меня по временам, оставляя одного и как бы говоря: "Да убеги же ты наконец, избавь нас от неприятности!" А теперь полная перемена фронта. "Знаем мы, что ты каждую минуту только и думаешь, чтобы сбежать, но это, брат, тебе не удастся!"» И мне казалось, что все это делается умышленно, что в начале моего ареста властям очень хотелось, чтоб я убежал и этим выставил себя непоследовательным трусом, предложившим, чтобы его судили вместо другого, а затем сбежавшим от неблагоприятного приговора. А когда я не исполнил ожидаемого, — они решили поступать со мною так, как будто бы я только и думал о побеге. 

Передо мною показалось снова Черное море, пристань, большой закопченный пароход, но меня не повели туда, а отвели немного направо, к какому-то помещению перед набережной вроде таможни, и предложили сесть у нее на скамейке. Там на небольшой площадке спало несколько солдат и один караулил их ружья, сложенные в козла. Старший моего конвоя сходил на пароход за билетами и возвратился. Минуты за минутами потянулись для меня в томительном ожидании под жгучим солнцем, так как оказалось, что пароход пойдет только через три часа, а меня хотели отвести отсюда на него только перед самым отправлением. Я молча смотрел на проезжающих мимо нас пассажиров и вдруг увидел на одном извозчике, мчавшемся особенно быстро, широкую белую с черной каймой шляпку Ксаны. 

— Ксана! — крикнул я ей, чувствуя, что никакие штыки и грубости не удержали бы меня от этого. 

— Нельзя! Нельзя разговаривать! — строго заметил мне конвойный. 

Ксана быстро остановила извозчика. 

— Я все знаю! — крикнула она мне издали. — Сейчас свезу чемодан и возьму себе билет. Мы поедем вместе! 

И она поехала к пароходу. Казалось, все стало сразу светло. Кто ей сказал? Или случайно она сама заехала в тюрьму, чтобы передать мне фрукты, и узнала, что меня уже увезли? 

— Можно будет ей видеться со мной? — спросил я конвойного. — Мы не останемся в долгу. И вам, и мне будет лучше, потому что все деньги у нее, — прибавил я с ударением. 

— До отхода, пока стоят жандармы и смотрит разное начальство, никак нельзя. А потом, когда отъедем, можно. 

Конвойные, посидев еще немного, повели меня на пароход, где около самого носа корабля мы спустились под палубу по лесенке, приведшей меня к некрытому четырехугольному широкому колодцу. Он был окружен решеткой, а между ним и бортом парохода по краям палубы находились два этажа нар. Это и было этапное помещение для обычных пересыльных, где они спят вместе, вповалку. Но меня не посадили на нары, а обвели кругом всего колодца и ввели в небольшую каюту с маленьким круглым окном, смотрящим на море, с умывальником в углу и двумя койками у поперечных стен. 

— Это машинист уступил вам свою каюту! — сказал мне старший конвойный. — Здесь вам будет удобно. 

Он ушел и через несколько минут возвратился снова. 

— А супруга ваша уже здесь и говорила, чтобы пустили к вам. Я обещал, как только пароход отойдет от пристани (он был в очень благодушном настроении). 

«Очевидно, получил рубль», — подумал я. 

Пошутив немного со своими конвойными, чтобы успокоить их подозрительность, я начал смотреть в окошечко на волнующееся море. Теперь, когда я был спокоен за Ксану, я вновь получил способность любоваться природой. Вдали над рейдом склонялось безоблачное небо, подернутое сероватой мглою жаркого южного дня. Легкий ветерок рябил поверхность серо-синеватых вод, на которой неподвижно поднимались в некотором отдалении серые громады броненосцев. 

Кто знает, когда я поплыву еще раз по твоим волнам, Черное море! И поплыву ли когда-нибудь? 

Корабль начал понемногу сниматься с якоря. На палубе надо мной забегали, завозились. С треском завертелся блок поднявшегося каната, вода зажурчала у борта, и севастопольский рейд начал понемногу уходить из моего поля зрения. Почти в то же время Ксана вбежала в мою каюту и бросилась мне на шею. 

— Знаешь, — говорила она, — если я узнала о твоем отъезде, то только благодаря любезности того молодого помощника смотрителя. Он слышал, как я говорила тебе, что моя гостиница недалеко от пристани, и потому сейчас же после твоего увода попросил разрешения отвезти мне отобранные у тебя вещи и деньги и поехал с ними прямо ко мне. 

— Какое счастье, что он тебя застал! 

— Да! Только потому, что я решила до ухода к тебе написать несколько открыток знакомым, а то иначе я пошла бы за фруктами. Я так была испугана, что пароход уйдет без меня, что позабыла его даже поблагодарить. Надо будет послать ему с дороги открытку. Я бросилась упаковывать чемоданы, не подождала даже счета за проведенную в гостинице ночь, сунула им прямо пять рублей и помчалась на пристань. 

Конвойные ушли в соседнюю каюту, служившую как бы большой передней к нашей крошечной, и начали свои собственные разговоры. На завтрак Ксане пришлось уйти в общую столовую, но через полчаса она возвратилась ко мне с фруктами. 

Обедали мы уже вместе благодаря любезности капитана, который заходил ко мне обменяться несколькими словами и даже собирался было напиться с нами чаю, но потом, не придя, откровенно признался Ксане: 

— Побоялся, как бы меня не прогнали за это со службы! 

«Итак, я вновь стал страшен! — подумал я. — Что же? Ведь теперь коронный суд вновь выбил из моей головы всю астрономию, физику и математику, которым я предавался шесть лет, наполнил ее одним зложелательством к содержащему такие суды общественному строю!» 

Наступила ночь. Измученная до сильной головной боли бессонницами и всякими неожиданными тревогами, похудевшая Ксана ушла к себе в каюту, а я вновь начал глядеть в окно. В дни больших тревог или усиленной затраты нервной и физической энергии мне никогда не хочется ни есть, ни спать, хотя бы такое состояние и продолжалось несколько суток. 

Черное море было темно, как уголь. Невидимые волны с плеском били снаружи о борт нашего корабля, вдоль которого продолжали журчать водяные струйки, перемежаемые ритмическим вздрагиванием всего корпуса при каждом ударе поршней его машины. По небу почти сплошь неслись черные клочковатые тучи, среди которых впереди, у самого края видимого мне пространства, на несколько минут показался яркий Юпитер да чуть мелькнул около него красный Антарес. Потом на миг прямо передо мною показался бледный Атаир, и вновь все небо заволоклось тучами[1]

Я лег на койку и погрузился в мечты, которых теперь совсем не могу припомнить, так как утром не сделал о них меморативных заметок на обложке своего фунта чаю, чтобы не обратить на нее внимания конвойных. А они, распив предварительно скляночку водки, всю ночь резались друг с другом в карты на деньги в соседней каюте и этим напомнили мне какой-то роман Вальтер Скотта, где сторожа захваченного героя поступали точно так же и этим дали возможность одной прекрасной мисс проникнуть к нему и содействовать его освобождению. 

На самом рассвете я встал со своей койки. Ночные черные тучи уже ушли с неба, и только кое-где виднелись вместо них алые полосы и мазки. Я долго смотрел на море и снова лег на койку. Потом Ксана пришла сидеть со мною; мы пили вместе чай, смотрели в окошечко на безбрежное волнующееся море и на белые гребешки пены, тут и там срывающиеся с волн. Трогательны были эти последние приветы моря перед долгой разлукой и мраком, ожидавшими меня в близящемся конце этого последнего пути вдвоем с Ксаной. 

Конвойные зашевелились, стали надевать свое оружие, подтягиваться. Мы подъезжали к одесской набережной. 

Обо мне не было послано сюда никаких предварительных сведений, и потому здесь со мной и Ксаной поступили по общим правилам. Нас разъединили, меня повезли в тюрьму, не позволив ей сопровождать меня. Я подъехал к ее тяжелым железным воротам и тут, к своему удивлению, увидел взволнованную Ксану, что-то горячо говорящую чиновнику. 

Вдруг она обернулась и, увидев меня, крикнула: 

— Да вот же он! — и бросилась ко мне. 

— Нельзя! Нельзя подходить к арестованному! — крикнул офицер. 

— Да это же мой муж! 

— Не наше дело! Проходите с ним в ворота! — крикнул он ведущим меня конвойным. 

Это были те же самые конвойные, которые всю дорогу везли нас вместе. Но здесь, в присутствии начальства, они совершенно переменились. 

— Проходите! Проходите! — строго говорили они мне, отслоняя руками от Ксаны. 

Железная дверь захлопнулась за мною, и я вошел в большой двор, а из него в приемную комнату тюрьмы. Я остановился у окна, бесцельно смотря в него несколько минут. 

Никого не было кругом, кроме моих конвойных. Через несколько минут пришел тот же чиновник. Получив бумагу обо мне от старшего конвойного, он дал ему расписку в принятии меня. 

— Долго я здесь буду? 

— Пока соберут этап в Киев. Никак не меньше недели. 

— Можно здесь получать свою пищу? 

— Можно заказывать обеды в здешней кухне. 

— А от жены при свидании можно получать съестное? 

— Можно, кроме фруктов и сладкого, которых здесь не допускают. 

Маленькая камера-особняк, изолированная от всех других, с решетчатым окном вверху находилась передо мною. Я вошел, и железная дверь захлопнулась за мною. Я посмотрел в окно. За ним был большой четырехугольный двор с круглой дорожкой для прогулок около большого огорода. Никто не гулял по ней. Несколько деревьев росли в разных местах, а кругом были высокие стены и здания, напоминающие старинную крепость. Как тихо было все кругом! Солнце, смотревшее с неба на меня через окно, страшно палило с подернутого дымкой неба, а вдали собиралась гроза. 

Четыре шага вперед... четыре назад... резкий поворот на каблуке... и так далее и так далее в продолжение часа, двух, трех, четырех, пяти, и, сколько их далее, неизвестно! В промежутки я поднимался на кончиках пальцев и выглядывал на дворик. Вот раздался звон колокольчика, и на дворик — по два и по три вместе — вышли заключенные. Все они были с бритыми головами, в белых холщовых штанах и куртках, в таких же белых шапочках, по покрою напоминающих фески. Платье на всех сидело мешками, сшитое по одной мерке или во всяком случае не более чем по двум-трем меркам разной величины. Они шли без интереса, без оживления, по два и по три вместе, а иногда и по одному, по круглой дорожке, вяло обмениваясь тихими словами. Ни вправо, ни влево они не смотрели. Им было все давно известно, и я мысленно проник в их души, в тупую тяжесть в их умах от этого вечного однообразия, от вечной встречи с теми же самыми товарищами, о которых им было все давно известно. Неужели и я сам представлял такую же вялую белую фигуру на шлиссельбургском тюремном дворике! Да, верно! И картина эта вызвала ряд тяжелых воспоминаний о прошлом, о товарищах. 

На дворе под моим окном раздался вновь удар колокола, и вся серая бритая печальная толпа медленно пошла обратно в свои камеры. Большинство гулявших даже и не простились друг с другом. Двор опустел, я тоже отошел от окна и старался представить, как они разошлись теперь по своим камерам, молчаливо сели на свои койки или табуреты и, подперев рукой голову, думают... о чем? 

Отдаленные раскаты грома вывели меня из раздумья и, как всегда, вызвали у меня в душе какой-то родственный отзвук. 

Вспомнились любимые с детства стихи:

 

Скучно без счастья и воли!

Жизнь бесконечно длинна.

Буря бы грянула, что ли!

Чаша с краями полна.

Грянь над пучиною моря,

В поле, в лесу засвищи!

Чашу народного горя

Всю расплещи![2] 

 

Я тихо повторил эти стихи Некрасова и с новым чувством бодрости подошел к окну, призывая приближающуюся грозу грохотать сильнее. Ее порывы дули уже в мое окно, я жадно вдыхал свежий воздух, раскрывал перед ним свою грудь. 

И то же самое, казалось, делал теперь молодой узник, только что выпущенный на двор, в таких же холщовых штанах, куртке и шапочке, как у других, но на этот раз уже одинокий и в кандалах, надетых на его ноги и подвязанных к поясу. 

«Верно, политический», — подумал я. 

Мальчик лет пяти, очевидно, сын кого-то из служащих в тюрьме, подбежал к нему и схватил за руку, очевидно, давно познакомившись с ним при таких же одиноких прогулках. 

— Расскажи еще что-нибудь! — послышался его тонкий голосок. 

И ребенок, быстро перебирая ножками, бежал, чтобы не отстать от своего спутника. Тот ласково погладил его по беленькой головке, ответил ему что-то неслышное для меня, очевидно, просьбу дать немного походить. Но мальчик не отставал, бежал за ним круг за кругом, а разводящий сторож лениво стоял под навесом, не вмешиваясь в эту сцену. 

«Хоть это хорошо!» — подумалось мне. 

Но вот новый сильный порыв ветра поднял над двором облако наружной уличной пыли, грянул новый удар грома, и крупные капли дождя начали падать и звонко ударять по железному подоконнику моего окна. Мальчик побежал домой, а молодой узник продолжал быстро ходить кругом своей ничем не прикрытой дорожки, как будто ничего не замечая. 

Дождь превратился в ливень. В одну минуту вся полотняная одежда узника, промоченная насквозь, стала серой и облипла кругом его тела. С каждого ее висячего края текли потоки воды. Удары грома и вспышки молнии каждую секунду сменяли друг друга. Его сторож давно спрятался под навесом, а он все ходил и ходил тем же быстрым ровным шагом, и вся его молодая, сильная фигура, стройная, несмотря на казенный костюм, была олицетворением полного безразличия. 

Но вот прозвучал новый удар колокола, и он, повернувшись, вошел в тюремные двери. 

Я знал, по своему прежнему опыту, что перемены платья и белья у него не было. Казенная одежда выдается по субботам на целую неделю в одном экземпляре, и другой до субботы вы не получите, что бы с вами ни случилось. Снимет ли он ее, возвратившись в свою камеру, в такую же маленькую, пыльную и темную, как моя, или так и оставит все на себе сохнуть до завтра на своем мокром, дрожащем от сырости теле? Перенесет ли он эту прогулку или получит бронхит, а потом и чахотку и отнесется к ним так же презрительно и равнодушно? Или это просто молодая уверенность в своих силах, готовая лицом к лицу встретить всякую невзгоду, все победить или умереть? 

Этим закончилась прогулка под моим окном. Мне, как новому, она еще не полагалась. 

Стало смеркаться. 

Я достал из своего фотографического мешка часть булки, несколько ломтиков колбасы, запил их кружкой приготовленного мною чаю и стал вновь ходить взад и вперед по камере. Мне подали зажженную лампочку. Времени дня я не знал, так как здесь не допускалось часов. Почувствовав наконец легкую физическую усталость, давшую мне надежду на возможность сна, я лег на свой мешок с соломой и действительно забылся глубоким сном. 



[1] Я описываю это так подробно, потому что в пути при каждой возможности я делал отметки на клочках бумаги карандашом. — Н. М. 

 

[2] Из стихотворения Н. А. Некрасова.

 

Опубликовано 15.11.2020 в 19:36
anticopiright Свободное копирование
Любое использование материалов данного сайта приветствуется. Наши источники - общедоступные ресурсы, а также семейные архивы авторов. Мы считаем, что эти сведения должны быть свободными для чтения и распространения без ограничений. Это честная история от очевидцев, которую надо знать, сохранять и передавать следующим поколениям.
© 2011-2026, Memuarist.com
Idea by Nick Gripishin (rus)
Юридическая информация
Условия размещения рекламы
Поделиться: