Вместе со мной ехали Ксана, Борис Владимирович и Сергей Иванович, сидевший верхом на самом носу лодки, а греб незнакомый лодочник. Я глядел вперед, в туманную даль и вдруг, обернувшись, увидел, что оба мои спутника барахтаются в воде далеко за лодкой. Я схватился за весла гребца, но он их не отдавал, он был сильнее меня и сам повернул к ним лодку. Оказалось, что они держатся за борт своей лодки, затонувшей до бортов и полной водою, а как они очутились в другой лодке, когда перед тем ехали в моей, и откуда явилась она, мне даже и в голову не пришло спросить: это казалось совершенно естественным. Наш гребец подъезжал к ним очень неловко, все какими-то кругами, разгоняя сильно лодку и каждый раз проезжая по инерции далеко от них. Но вот, когда он проехал более близко, я вытянулся из своей, насколько мог, более чем наполовину, и с риском опрокинуться в воду схватил их затонувшую лодку за носовую часть и повлек ее за нашей. Но их руки оторвались от ее бортов, и они оба исчезли в глубине. Я опустил в озеро руку, поймал там чью-то другую и вытащил на поверхность целый пучок переплетшихся между собою рук. Я потащил одного утонувшего к себе на борт, другого потащил гребец. Наша лодка сильно качалась, почти зачерпывая воду, но они оба были вытащены и положены на дно, и мы поехали к откуда-то появившемуся в тумане низкому берегу с какими-то не то арсеналами, не то крепостными зданиями, возвышающимися здесь и там.
Так неслись снова в моем уме, как в былые ночи в Шлиссельбурге в подобных же обстоятельствах, бессвязные кошмарные сновидения, быстро сменяя одно другое и оставляя после себя тупую тяжесть надо лбом и жар в затылке. Вдруг в коридоре вновь раздался уже знакомый мне сердитый спешный, как будто случился пожар, крик перед камерой пересыльных заключенных:
— Вставай! Вставай, говорю!
Послышался такой же крик перед женской пересыльной камерой и повторилось:
— Стройсь, равняйсь!
— Здраю желаем!
Я уж знал, что утренний крик ко мне не относится, что это высылаемые на родину из Ялты кричат нашему старшему, пришедшему к ним со словами:
— Здорово, ребята!
Быстро и без всякой охоты выпив чай, я снова вышел на свой дворик-коробочку и снова начал ходить по нему взад и вперед под жгучими лучами солнца.
Мне было особенно грустно в это утро. Ксана уехала в Симферополь хлопотать об отсрочке моего заточения, остальные друзья по необходимости уехали в Артек. Я в этот день никого не ждал и, почувствовав временное подкрепление сил после утреннего чая, начал понемногу, как и в прежние времена, отдаваться мечтам.
«Пустяк, — говорил я сам себе, — вообрази, что ты отправился в далекое и трудное путешествие на год. В твоей каморке ты, как в вагоне третьего класса на железной дороге. Этот дворик — платформа станции, на которую ты выходишь погулять, тебе остались еще 363 остановки и наконец большая станция — Россия, конечный пункт твоего назначения! И все будет кончено! И ты вновь будешь с Ксаной и со всеми твоими родными и друзьями и вновь начнешь прерванную работу. Кто знает, может быть, даже хорошо для тебя поволноваться немного!»
И вдруг сильные перебои сердца почувствовались мною в груди, как резкое возражение против такой мысли.
Я пошел посидеть в свою полутемную каморку и написал там на лоскутке бумаги: «У меня нервное состояние, но я его не стыжусь. Я никогда не был и не хочу быть бесчувственным истуканом. Я хочу всегда сильно чувствовать и радость, и горе. И пусть теперь сердце сжимается и трепещет! Я знаю, что справлюсь с ним, когда будет нужно, или упаду мертвым. Теперь передо мною новый год страдания и тоски. Вспомнит ли обо мне добрым словом кто-нибудь из моих товарищей-писателей в газетах и журналах? Вспомнит ли кто-нибудь из моих друзей среди профессоров о моих только что изданных научных книгах? Напишет ли кто-нибудь мой некролог? Срочное заточение — ведь это смертная казнь на определенный срок. Убивается не вся жизнь, а только ее определенная доля. Вот у меня теперь будет убито в сумме уже двадцать девять лет жизни. Вся лучшая пора ее смыта, и то, что было суждено мне сделать для науки и человечества, осталось неоконченным. Настал момент, когда обнаружатся все мои истинные друзья».
И вот как бы в ответ на эту пессимистическую заметку карандашом на лоскутке бумаги у ворот раздался звонок. Бросив писать, я вышел на дворик посмотреть на солнце и увидел быстро идущего ко мне от ворот молодого человека. Сначала я его не узнал.
— Вы, видно, не помните меня, — сказал он. — Моя фамилия Шейн. Мы виделись на втором Менделеевском съезде, когда вы делали свой доклад об эволюции вещества небесных светил[1]. Я узнал из газет, что вы тут, и поспешил принести вам привет и сочувствие от здешней молодежи.
Это было так радостно, так неожиданно!
«Вот, — думалось мне, — молодежь всегда верный, надежный друг! Она не будет сидеть и думать: "А не выйдет ли мне или ему из этого какой неприятности?" Молодежь немедленно действует каждый раз, когда моральное чувство долга или дружба диктует ей какой-нибудь поступок. И вот доказательство: первый привет со стороны я получаю здесь от молодежи!»
Мы сразу отдались воспоминаниям.
— А знаете, — сказал мне Шейн, — ведь мы встретились с вами еще раз. Помните в 1906 году осенью литературный вечер в Политехническом институте? Помните, как зал был неожиданно окружен полицией, как вы с вашей невестой были арестованы и отведены в участок? Я был один из сопровождавших вас туда!
Как живо припомнились мне все детали того странного приключения! Шейн стал после этих слов в моих глазах не просто случайным знакомым, вспомнившим обо мне в несчастье, а давнишним другом, нить жизни которого не раз переплеталась с моей, неведомо для меня. Был ли мой арест на том вечере простой случайностью? или это была провокационная ловушка действовавшего тогда Азефа? До сих пор я не был в состоянии разобраться в этом. За несколько дней до того вечера ко мне явилась стройная девушка, полная дивной одухотворенной красоты. Потом по фотографии я узнал, что это была казненная через несколько месяцев за пропаганду среди матросов слушательница высших женских курсов Стуре. Зная ее непреодолимое обаяние, Азеф посылал ее тогда повсюду, а затем, когда она инстинктивно почувствовала его двойную игру, он же и устроил ее гибель, чтобы сохранить самого себя. По-видимому, подозрение, что в ее партии было не все ладно, существовало у нее еще и тогда.
— Вот вы меня зовете, — сказал я ей, — читать стихи на студенческий литературный вечер; а не приходит вам в голову, что таким пустячным делом воспользуются в охранном отделении, чтобы меня выслать из Петербурга? Ведь тогда рушится ряд научных работ, которые мне необходимо окончить и напечатать!
— Но уверяю вас, что никому ничего не будет за это! — сказала она, улыбаясь. — Вечеринка официально разрешена директором института. Ведь не похожа же я на шпионку, — прибавила она.
— Вы — нет! — без колебаний ответил я, хотя она явилась ко мне незнакомая, не назвала себя и не принесла никаких рекомендаций.
— И раз вы говорите, что все оформлено хорошо, я приду и прочту некоторые из моих стихов.
Так мы и расстались друзьями.
В это время Ксана только что сделалась моей невестой и, узнав о таинственном приглашении, непременно хотела сопровождать меня туда. Мы пришли. Я начал читать стихи. Раньше, чем я кончил, кто-то вбежал в двери, крича: «Господа, полиция окружает солдатами институт!» Одни заволновались и бросились к выходу. Другие кричали мне: «Кончайте, кончайте!» Я кончил все, что мне полагалось прочесть. Мы с Ксаной направились к выходу и вслед за этим были отведены полицией в Лесной участок, где нас и продержали до утра, а потом, переписав наши фамилии, отпустили.
Я чувствовал инстинктом, что если в сделанном мне приглашении была ловушка, чтоб найти повод выслать меня из Петербурга, то самое лучшее средство противодействовать этому — тотчас же описать все событие в юмористическом виде в газетах раньше, чем успеют потихоньку наклеветать на меня. Я так и сделал, написал в тот же день фельетон «Именины в участке» и, очень может быть, только благодаря ему не был отправлен в провинцию. Потом я узнал, что организация вечера принадлежала Азефу, и, по-видимому, он же послал ко мне Стуре. Каково было ее состояние, когда она, удержанная от присутствия на вечеринке тем же Азефом, которому она еще была нужна, узнала ее конец и почувствовала, что после него я и в самом деле могу принять ее за провокаторшу? Мне страшно хотелось разыскать ее и успокоить, но я не знал ее фамилии, и для меня она с тех пор как в воду канула. Не было ли это событие одним из тех немногих, которые способствовали рассеянию тумана, заволокшего в то время ее молодую жизнь и приведшего ее к ужасной смерти? По словам очевидцев, она шла на нее, как на праздник[2].
Так каждое слово Шейна будило во мне ряд воспоминаний о моей жизни на свободе, кончившейся для меня теперь.
— А вы, — спросил я его, — что с вами было в эти годы?
— Я вскоре должен был оставить Политехнический институт.
У наружных ворот тюремного дворика вновь раздался звонок, и вслед за тем показались пожилой полный человек с черной подстриженной бородкой, в соломенной шляпе, и пожилая дама. Они направились прямо к нам.
— Да это Гаршины! — воскликнул я, бросаясь к ним навстречу и снова думая: «Нет! Не все меня забыли в несчастье. Напрасно я так унывал!»
И стало радостно на душе, и вновь почувствовался в ней как бы «отзвук мирового» привета. Это был брат известного, теперь уже покойного писателя, устроивший мне когда-то публичную лекцию в Таганроге, сам писатель и известный педагог, пользующийся огромным уважением в своих сферах. Мы обнялись и расцеловались.
— Как вы обо мне узнали?
— Из газет, — отвечал он.
— Вас легко сюда пропустили?
— Конечно; хоть я и не ялтинский житель, но я здешний гласный и почетный мировой судья. Не надо ль вам чего-нибудь? Есть ли у вас деньги?
— Денег пока достаточно.
— А если не хватит, непременно возьмите у меня. Я сюда приехал для поправления здоровья и буду жить поблизости, в Гурзуфе. Сегодня я и жена свободны, а завтра не будем иметь возможности побывать у вас, так как надо приискать в Гурзуфе квартиру. Зато, как все устроим, будем приезжать к вам по возможности каждый день.
Все это было чрезвычайно трогательно. Когда наконец все они ушли и я остался один, я не мог не сказать в глубине души своей:
«Как не похоже мое новое заключение на предыдущее, когда во всем широком мире никому не было до меня дела, кроме нескольких близких родных да товарищей, большей частью тоже томившихся уже в заключении или ежеминутно рисковавших в него попасть! Вот уже два посланника извне, один от молодежи, другой от научно-общественных деятелей, навестили меня здесь и выразили свое сочувствие, а сколько других не сделали того же только потому, что находятся далеко!»
Но нервно-радостное, навеянное посетителями настроение скоро сменилось у меня другим. Мне подали обед «на мой счет из кухмистерской», так как Ксана в первый же день заказала мне там обедов на целую неделю вперед. Есть не хотелось, и я ел насильно, потому что нужно было поддерживать свои силы.
В самом начале обеда повеяли вместе с ветром из коридора через дверное окошечко трудно выносимые для носа испарения, несущиеся из находящегося там отдельного чулана. Испарения эти были поистине тошнотворны. «Стараюсь мужественно встречать эти веяния нашего времени!» — написал я снова на листке.
Так проводил я первые бесконечно длинные дни моего нового заточения, переходя от одного настроения к другому, стараясь каждый день измучить себя физически бесконечным хождением по двору, чтобы ослабить напряжение нервов и обеспечить себе хороший аппетит и крепкий сон ночью. Но все ничего не выходило! Приход друзей и приносимые ими разнообразные газеты с сообщениями о подробностях моего нового заключения доставляли мне невыразимое облегчение.