авторов

1658
 

событий

232492
Регистрация Забыли пароль?
Мемуарист » Авторы » Nikolay_Morozov » Дело о "Звездных песнях" - 7

Дело о "Звездных песнях" - 7

16.06.1912
Ялта, Крым, Россия

Но, как только, вызвав с кухни урядника, мы приехали в Гурзуф, а затем на пароходе в Ялту, местный исправник сказал моим докторам, что ничего не может сделать. Предписание о моем аресте помечено спешным, и он мог бы оставить его без приведения в исполнение лишь в том случае, если бы урядник нашел меня лежащим в постели. 

Все это было так ново сравнительно с другими прецедентами, что оба доктора сначала взглянули друг на друга в недоумении, а затем настаивали на том, чтобы теперь же им разрешили написать хоть свидетельство о моей болезни и направить его к прокурору Симферопольского окружного суда для приостановки ареста. 

Исправник согласился на это, заявив, что он оставит меня в ялтинской полицейской тюрьме до получения ответа. 

— А если будет отказ? — спросила Ксана. 

— Тогда для отбывания наказания я должен буду препроводить его в симферопольскую тюрьму! 

Это было новым ударом для Ксаны и для всех моих друзей! У меня как петербургского жителя не было здесь ни одного знакомого, за исключением приехавших в Крым на летние месяцы. 

— Всю осень и зиму тебе назначили сидеть за две с лишком тысячи верст от всех родных и знакомых, которые не могли бы навестить тебя, если б даже ты заболел и умирал! — воскликнула Ксана. — Это они нарочно сделали! Нарочно тянули исполнение приговора до летних месяцев, когда все наши влиятельные петербургские друзья разъедутся, когда некому будет заступиться за тебя, и нарочно дали тебе разрешение ехать в Крым! Надо, чтобы тебя непременно перевели ближе к Петербургу, в Двинскую крепость, куда я могу всегда приехать в одну ночь, или в мологскую тюрьму. 

Последняя казалась удобной потому, что в Мологе жили мои сестры, у которых могла в любое время остановиться Ксана. В зимнее время ей приходилось как преподавательнице народной консерватории жить на нашей постоянной квартире в Биологической лаборатории Лесгафта в Петербурге, и потому она только временно могла бы навещать меня и заботиться обо мне. 

— Государственный совет еще не распущен; надо немедленно же телеграфировать Максиму Максимовичу (Ковалевскому, члену Государственного совета от высшей школы и Академии наук). 

Но я не мог ни в этот день, ни в следующий узнать, что предпримут Ксана и сопровождавшие ее друзья. Меня пригласили идти в тюрьму, и Ксана только успела сказать мне, чтоб я не ждал ее завтра, так как она немедленно отправляется на автомобиле в Симферополь, чтоб лично хлопотать у прокурора о временном освобождении меня по болезни. 

Железные ворота отворились передо мною, затем на некотором расстоянии растворились другие, я вошел на четырехугольный продолговатый тюремный двор, залитый асфальтом, без одной травинки. Три высокие стены, сложенные из буроватых известняков и сверху утыканные осколками битого стекла, окружали его с трех сторон, а четвертая сторона замыкалась тюремным зданием, длинным и одноэтажным. Какой-то молодой белокурый человек в сером пиджаке медленно шел по двору налево от меня, а на правой стороне глядели в окна с решетками головы нескольких арестованных[1]

Полицейский пристав, заведовавший этой небольшой тюрьмой и явно знавший заранее о моем прибытии, отвел меня в крошечную темную камеру в пять шагов длины и три ширины. Над дверью ее было написано: «Для политических». Небольшое окно с железной решеткой было высоко над ее полом, т. е. устроено по новому, убийственному для глаз тюремному образцу. 

Грязный деревянный стол находился в отдаленном почти совсем темном конце, где не было никакой возможности что-либо читать или писать, не погубив своего зрения, а сбоку, под окном, стояла голая железная кровать. 

— Принесите сюда тюфяк! — сказал пристав старшему унтер-офицеру. — Вот здесь придется вам жить до отправки далее! — добавил он, обращаясь ко мне. 

Затем он велел не запирать днем мою камеру и предоставлять мне выходить из нее на дворик, когда хочу, за исключением времени прогулки уголовных[2].

Я проскучал на этом дворике остаток дня, а ночь — на грязной койке и утром снова вышел на дворик и замечтался. Но мои мечты скоро были прерваны появлением Ксаны с нашими друзьями на этом обожженном солнцем коробочном дворике. Ксана бросилась ко мне в объятия с тысячами расспросов о том, как я провел эту ночь, хорошо ли мое помещение и т. д. Десяток бумажных пакетиков и коробочек с фруктами, вареньем, кондитерским печеньем и другими съестными припасами в количестве, достаточном для целой роты солдат, были наглядным проявлением ее тревоги и заботливости обо мне и трогали меня до глубины души. В одну ночь она побледнела, осунулась. В каждой черте ее лица чувствовалось нервное возбуждение, но ни одного унылого слова не сорвалось с ее губ. Наоборот, каждое ее слово было ободряющим. Она была готова к действию для меня. Казалось, она совершенно забыла о тех лишениях, какими должно будет отозваться на ней мое заключение, о крушении всех своих планов на будущую зиму и думала только обо мне, стараясь ободрить, облегчить меня. Как часто казалась она мне в прежнее время слабым растением, которое сломится под первой большой грозой! И вдруг, когда на нас, теперь в далеких краях, налетел ураган и понес меня куда-то в недра преисподней, она, оставшаяся одинокой, держалась сильно и крепко и находила в себе энергию действовать. Как хорошо было чувствовать около себя верного, любящего друга, связавшего свою судьбу с моей на жизнь и на смерть, на радость и на горе! 

— Знаешь, — говорила она мне, — мы сейчас же, после ухода от тебя, составили домашний совет и решили, что прежде всего надо добиться отсрочки ареста. А это можно только через симферопольского прокурора, который дал здесь распоряжение о твоем аресте. Я послала ему вчера телеграмму, что ты болен, просила освидетельствовать и отсрочить на месяц заключение. Он должен это сделать. Для всех других это делают. 

— Но все же на этом не надо успокаиваться, — прибавил пришедший с нею Борис Владимирович. — Всегда важно переговорить лично, и вот мы решили, что Ксения Алексеевна вместе с Ольгой Владимировной сегодня же поедут на автомобиле в Симферополь и, заручившись там содействием В. Д. К.[3], очень симпатичной дамы, начнут хлопотать у прокурора, чтобы он теперь же отпустил вас на месяц. И мы еще покупаемся с вами в Черном море! 

— Да, уж прости, пожалуйста. Завтра и послезавтра не приду, — говорила мне Ксана. — Ранее я не могу возвратиться из Симферополя. Теперь надо действовать, или будет поздно. 

С этим нельзя было не согласиться. 

Я повел их в свою камеру. Ксана, видевшая внутренность тюрьмы в первый раз в жизни, пришла в настоящий ужас. 

— Да тут невозможно жить! — чуть не заплакала она, видя мою грязную темную каморку и железные прутья кровати. 

— Мы пришлем вам кровать, матрац и стул, — сказал Борис Владимирович, у которого был свой дом. — Я сейчас же пойду в канцелярию хлопотать об этом. 

Просидев у меня полчаса и переговорив о всех своих планах дальнейших действий, мои друзья ушли. Я остался опять один и снова начал без конца ходить взад и вперед по тюремному дворику-коробочке. Я чувствовал, что если я не измучу себя физически до полного изнеможения, то не буду в состоянии  заснуть в эту ночь, несмотря на перспективу мягкой постели. А для того чтобы устать, надо было ходить, ходить без конца. И вот я ходил и ходил под палящими лучами солнца, отражавшимися от голых стен и асфальтового пола моего дворика. В голове было тупо и тяжело, нервы были сильно напряжены от этой резкой и неожиданной перемены в моей жизни. Каждая минута казалась нескончаемой. Я взглядывал вверх в голубое небо. Там быстро неслись и кружились в высоте, как когда-то над моим шлиссельбургским двориком, стрижи и ласточки. 

С трех сторон за высокими каменными стенами, окружавшими меня, виднелись крыши домов и между ними, группами, вершины пирамидальных тополей. С четвертой стороны, вдали, открывался чудный вид на горный хребет Яйлу, как скатертью, покрытый белыми облаками. Я всматривался в его извилистые очертания, в леса и голые обрывы его крутых склонов. 

Я сделал в этот день взад и вперед не менее тридцати верст по самому умеренному подсчету часов моего хождения. Ноги болели и едва двигались, но общей физической усталости и соответствующего ей успокоения души все еще не было. Голубоватая вечерняя мгла начала окутывать вершину Яйлы на западе; все детали обращенного ко мне ее склона стали исчезать, стушевываться в одном общем громадном контуре. Прямо над крышей моей тюрьмы, на юге, заблистала яркая звездочка. 

Это был Юпитер. Я радостно поздоровался с ним, как и всегда по вечерам с первой звездой, и его появление над моей кельей показалось мне хорошим предзнаменованием. 

— Пора идти в камеру! — обратился ко мне вошедший на двор «старший». 

Я простился с Юпитером и вошел в темные сени своей тюрьмы, а из них повернул в закоулок направо, где находилась в углу здания моя комната, освещенная уже тусклой жестяной лампочкой. Вспомнив, как когда-то в Шлиссельбурге я совершал, борясь за свою жизнь, каждый вечер несколько взмахов руками, головой и поясницей, чтобы привести в порядок кровообращение, я сделал это и теперь. 

«Надо возвратиться к старому, уже испытанному режиму, чтобы пережить этот тяжелый год и выйти на свободу без большого увечья», — подумал я и лег в постель. 

Но, несмотря на предыдущую бессонную ночь и на сильную усталость в ногах, я все же долго никак не мог заснуть. Вновь вспомнилась Ксана, несущаяся теперь для меня в автомобиле в Симферополь. Вспомнилось, как каждый вечер мы передавали перед сном друг другу все свои впечатления за день. Ведь почти целый день нам приходилось проводить врозь. Я сидел за работой в своем кабинете Биологической лаборатории Лесгафта, она — за своими музыкальными упражнениями и уроками, и только утром, за обедом и вечером мы бывали вместе. Вспомнились мои полеты на аэропланах и воздушных шарах. «Прямо с неба, да и в недра преисподней!» — думалось мне. 

— Да, настал для нас черный год! — сказал я невольно вслух, снова переворачиваясь в постели и не находя себе удобного места. 

И вдруг прояснилась передо мною и другая сторона моего положения. Вспомнилось, как больно, как стыдно было мне жить в последние годы не преследуемым, на свободе, в то время как разражалась буря над Московским университетом и Киевским политехникумом, как принуждены были, чтобы не потерять к себе уважения, оставить кафедры самые талантливые профессора, большею частью мои друзья или знакомые, как один за другим осуждались и шли в тюрьмы мои товарищи по литературе, лучшие из наших писателей, а учащаяся молодежь продолжала пить ту же горькую чашу, какую пила она и в моей юности. 

«Нет! Лучше тюрьма, чем такая жизнь! — думалось мне. — В природе ничто не пропадает бесследно! Не пропадет и каждая капля горечи страдающих теперь за убеждения, но отзовется какими-то невидимыми путями на будущем. А ты теперь даже много счастливее, чем другие, потому что твои новые страдания более, чем многие другие, будут способствовать осуществлению твоих общественных идеалов. Когда сажают на много лет в тюрьму юношу-студента, которому это особенно губительно, так как вся жизнь его еще впереди, тогда, может быть, бесследно и безвозвратно губится в нем великий гений, гордость и слава человечества; но его никто не жалеет, кроме нескольких человек — его родных и друзей. А о твоем осуждении раньше, чем ты попал сюда, уже писали и сожалели почти во всех газетах, тебя многие заочно знают, любят и жалеют, может быть, даже тысячи людей по всей России; твое заключение на год делается теперь, в смысле обращения общественного внимания на происходящее на твоей родине, равноценным заключению в тюрьму нескольких десятков мало известных людей. Как должна быть легка тебе теперь эта новая неволя, когда сотни горячих сердец бьются в унисон с твоим, страдают за тебя». 

Все эти разнородные ощущения быстро сменяли в моей душе друг друга. То овладевала тоска о недавнем прошлом, то охватывало умиление перед предстоящей чашей нового страдания за людей! Иногда хотелось плакать, а затем вдруг откуда-то из глубины души поднималось радостное чувство, и я тихо повторял стихи моего давнишнего товарища по заключению Волховского: 

 

О братство святое, святая свобода!

В вину не поставьте мне жалоб моих,

Я слаб, человек я, и в миг, как невзгода

Сжимает в железных объятиях своих,

Напрасного стона не в силах сдержать я —

Ужасны тюрьмы и неволи объятья!

Но быстро минутная слабость проходит.

И снова светлеют и сердце, и ум,

Гнетущее чувство далеко уходит,

И рой благодатных и радостных дум

Мне в душу низводит луч тихого света:

Мне чудится звук мирового привета!

 

«Только бы не ослепнуть в темноте, — думал я, — только бы пережить как-нибудь этот год!» 

«И все-таки я выживу, выживу назло всем вам!» — обращался я мысленно к своим врагам, подскакивая всем телом в постели от внезапного приступа энергии. 

Так в нервном возбуждении, взволнованный внезапным крушением всех своих ближайших планов и быстро переходя от одного настроения к другому, я провалялся в своей постели почти до рассвета. Наконец я забылся тяжелым полусном с постоянными пробуждениями и кошмарными снами, так памятными мне по Шлиссельбургу и Петропавловской крепости. Я тут же записал их на лоскутке бумаги, как записал потом и все последующее, рассказанное здесь и переданное Ксане перед тем, как меня увезли из Ялты. Мне снилось в эту ночь, что мы с Ксаной, спасаясь от преследования властей, вышли зимой из какого-то деревянного дома через заднюю калитку, и она, несмотря на мои просьбы идти обходной тропинкой, пошла у самого забора, где снег был наметен гребнем особенно высоко, а под ним можно было подозревать существование глубокой проточной канавы. Рассердившись, что она меня не слушает, я хотел сначала идти отдельно от нее, обходом, но, пройдя несколько шагов, остановился в нерешительности, так как было страшно за нее. 

«Пройдет она или провалится?» — думалось мне. 

И вот она сразу провалилась и исчезла в глубине снега. Я бросился за ней, но в нескольких шагах от нее сам провалился по плечи и только широко распростертыми руками поддерживал над снегом свою голову, чувствуя под ногами пустоту. Я хотел кричать, но мой голос оказался какой-то сиплый, совсем не звонкий. Я мог только произносить слова шепотом, а кричать не мог. 

Вдали показалась какая-то фигура, но прошла мимо, не заметив меня. Тусклый зимний день превратился в вечер, все потемнело в моем сознании, а затем, когда я вновь очнулся, я оказался едущим в узкой гоночной лодке по большому безбрежному озеру, даль которого была окутана туманом. 



[1] Здесь кончалась глава I журнального текста. В обширной II главе, имевшей название «Странный товарищ», — рассказ о редакторе черносотенной газ. «Гроза». Он был осужден к трехмесячному тюремному заключению за нападки на крупного администратора, проявившего недостаточное, по мнению черносотенцев, рвение в своей служебной деятельности. Весь рассказ о редакторе «Грозы», «принципиальные разговоры» с ним, размышления Н. А. по поводу их бесед, — все вычеркнуто автором при подготовке повести к печати для настоящего издания. Не оставлено также изложение снов Н. А. в этой тюрьме, вычеркнуто описание грубого обращения тюремной администрации с уголовными заключенными.

 

[2] При сокращении повести был опущен рассказ о переживаниях Н. А. Морозова в первую ночь его нового заключения. Вот небольшие выдержки из него: «И вот я в первый раз очутился снова один, снова в тюремной келье, еще более темной и унылой, чем шлиссельбургская. То, чего я боялся более всего, именно и случилось через каких-нибудь полчаса одиночества, при тусклом свете крошечной жестяной керосиновой лампочки, принесенной солдатом в мою окончательно потемневшую камеру. Опять нахлынули старые воспоминания. Шесть лет жизни на свободе, светлые, поэтические воспоминания... показались мне светлым сном, от которого я теперь вдруг пробудился к своей тусклой, темничной действительности, захватившей половину моей жизни... Я взглянул на железную решетку в окне, посмотрел через нее в ночную тьму на небольшой дворик, на дверь с четырехугольным окошечком в ней для наблюдения за мною дежурного тюремщика, стоявшего вдали и читавшего, бормоча, какую-то маленькую книжку. Потом начал ходить по-прежнему, как маятник, из угла в угол своей камеры, четыре шага в одну сторону и четыре обратно, с крутым и резким поворотом на каблуке в каждом углу... Я попробовал лечь на принесенный мне грязный, длинный мешок, набитый измельчившейся от времени и употребления соломой, составлявший мой матрац, и только тут заметил, что в железной кровати глубоко продавились все тонкие продольные железные полосы и мне приходилось спать лишь на четырех поперечных жестких железных прутьях, один из которых приходился под головой, другой поперек моей спины, третий под бедром, а на четвертом покоились мои колени. Все остальное пространство казалось совершенно провалившимся. Я посмотрел, нельзя ли положить мою постель, как я делывал не раз в таких случаях ранее, прямо на пол. Но пол был так невообразимо грязен и заплеван отдыхавшей здесь стражей и все эти плевки так свежо размазаны шваброй, что я не решился... Сердце сильно билось, в висках как будто стучали молотки; привычная мне в Шлиссельбурге тупая тяжесть в мозгу снова начала овладевать мною к рассвету. Я ворочался с боку на бок, стараясь подставлять на железные стержни, вместо наболевших, другие части своего тела и, пройдя всю возможную их очередь, возвращался к прежним, отдохнувшим местам. 

Утро не принесло облегчения. На рассвете стража будила уголовных. Я лежал неподвижно на своих стержнях, делая вид, что сплю и ничего не слышу. Скоро все затихло; ко мне только посмотрели в дверное окошечко, но не зашли. Эта предрассветная тревога сильно подействовала на мои нервы. Мне припомнилось, как во время дознания в Петропавловской крепости, чтобы расшатать мои нервы, ко мне врывалась по временам часа в три ночи, когда я крепко спал, целая толпа тюремных сторожей вместе со смотрителем. Они с грохотом отворяли тяжелые железные запоры, рванув, раскрывали мою дверь, бегом окружали мою постель и с грубым окриком: «Одевайтесь!» — совали мне мою куртку и штаны, а затем бегом вели меня куда-то вниз по коридорам, как будто в застенок для пытки. Потом, поднявшись снова вверх, они вводили меня в другую камеру и, также крикнув: «Раздевайтесь!», забирали с собой всю мою одежду и с шумом уходили, предоставив мне оканчивать ночь в новом месте».

 

[3] Варвары Дмитриевны Комаровой. — Н. М.

В. Д. Комарова, племянница искусствоведа В. В. Стасова и сестра известной революционерки Е. Д. Стасовой, — исследовательница литературы, автор одной из лучших в европейской литературе обширной монографии о Жорж Занд (два тома на русском, третий на французском языке).

 

Опубликовано 15.11.2020 в 19:19
anticopiright Свободное копирование
Любое использование материалов данного сайта приветствуется. Наши источники - общедоступные ресурсы, а также семейные архивы авторов. Мы считаем, что эти сведения должны быть свободными для чтения и распространения без ограничений. Это честная история от очевидцев, которую надо знать, сохранять и передавать следующим поколениям.
© 2011-2026, Memuarist.com
Idea by Nick Gripishin (rus)
Юридическая информация
Условия размещения рекламы
Поделиться: