А теперь расскажу о других людях, людях с сожженной совестью, которых тоже было немало среди нашей (иногда даже очень высокой) интеллигенции.
В январе 1940 года я сдавал государственный экзамен по русской литературе. Преподаватели разделились. Каждый спрашивал по своему разделу. По древнерусской литературе экзаменовал профессор Сергей Александрович Адрианов, известный либеральный дореволюционный деятель, публицист и литературный критик, профессор петербургского университета. С. А. Адрианов после революции считался крупным специалистом по древнерусской литературе и литературе XVIII века. Он был, впрочем, больше известен в литературных кругах как муж знаменитой исполнительницы старинных русских романсов Зои Лодий. На всех ее концертах, сидя рядом с аккомпаниатором, он переворачивал ноты. Высокого роста, сухощавый, с седой бородой, одетый во френч, обутый в черные краги, носил он старомодный черный плащ и такую же шляпу. Вероятно, в юности сочинил себе эту одежду, придававшую ему сходство с Дон-Кихотом. Это был человек, принадлежавший к сливкам петербургской интеллигенции.
Мне попался билет «Переписка Грозного с Курбским». Отвечая, я, между прочим, сказал, что разница во взглядах Грозного и Курбского очень преувеличена: Курбский вовсе не отрицает самодержавной власти, наоборот, он ее безоговорочно признает — он лишь протестует против зверства и произвола. Боже! Что стало с Адриановым (это было время, когда культ Грозного по манию его грузинского коллеги входил в моду). «Как? Вы отрицаете классовую противоположность позиций Грозного и Курбского? Но Вы не марксист, какой же Вы марксист?» — закипятился старик. «Я говорю то, что есть, анализирую исторический документ, а не подменяю его схемой», — ответил я. Этого спора никто не слышал, экзаменаторы экзаменовали для скорости в разных углах. Тем не менее, после окончания экзамена Е. С. Истрина (председатель комиссии) зачитала следующую резолюцию: «Левитин — 5. Однако комиссия считает необходимым отметить некоторую методологическую нечеткость». Адрианов вставил: «Мягко выражаясь». И, обернувшись ко мне, сказал: «Так Вы, оказывается, поклонник Владимира Соловьева? Тогда Ваше идеалистическое извращение вполне понятно». Я ответил с насмешливой улыбкой: «Мне Ваш марксизм тоже вполне понятен».
Невольно задаешь себе вопрос: что заставляло этого убеленного сединами человека, старого ученого, выскакивать с доносом (опять-таки спасло меня то, что председатель комиссии, профессор Истрина, и другой член комиссии, Докусов, были порядочнейшими людьми) и публично обвинять студента в идеалистическом «извращении». (Он, конечно, прекрасно понимал, чем это могло пахнуть). Видимо, подхалимство, подлость, стремление «заглаживать свое прошлое» стало настолько его второй натурой, что заглушило в нем даже самую элементарную порядочность.
Хочется рассказать и о втором «герое» этого же рода, о Гельфанде. После того, как я вышел «сухим из воды», т. е. после инцидента с Гейманом, я демонстративно перестал с Гельфандом здороваться. Боря Григорьев тоже. Бывало, идем мы с Григорьевым по коридору, стоит группа студентов, среди них Гельфанд. Я говорю: «Пойдем — не поздороваемся с Гельфандом». Мы подходим, здороваемся за руку со всеми (человек 10–12), кроме Гельфанда. Под конец. Григорьев говорил: «Иди сам не здоровайся, мне уж надоело всем трясти руки из-за твоего Гельфанда». Так продолжалось два года, до самого окончания института. Дальше начинается курьез (скучно было бы жить все-таки без курьезов).