авторов

1485
 

событий

204272
Регистрация Забыли пароль?
Мемуарист » Авторы » Krasnov_Levitin » Приложение - 7

Приложение - 7

07.09.1925
Ленинград (С.-Петербург), Ленинградская, Россия

Все, что пишет Толстой о церкви, совершенно лишено любви: все написано черными-черными чернилами, смешанными с желчью. К числу наиболее злобных страниц, направленных когда-либо против церкви, принадлежит глава 29-ая в романе «Воскресение». Всем известно знаменитое описание обедни, наполненное страстной, жгучей, неистовой злобой. Эту главу писал Толстой единым порывом, ни на минуту не оторвав пера от бумаги. Это видно хотя бы по тем грубым ошибкам, которые имеются в описании обедни и которые могли бы быть легко исправлены, если бы Толстой хоть заглянул в служебник или обратился с вопросом к любому священнику. Достаточно сказать, что он неверно определяет важнейший момент литургии пресуществление, относя его к тому времени, когда священник веет воздухом над Дарами (т. е. к моменту, когда поют Символ веры). «Содержание молитв заключалось преимущественно в желании благоденствия государя императора и его семейства. Об этом произносились молитвы вместе с другими молитвами или отдельно на коленях».

Все сказанное выше — абсолютно вздорный вымысел, который мог бы опровергнуть даже семилетний ребенок, которого брали в церковь. Во время православной литургии, длящейся 2 часа, имя государя поминалось лишь три раза: на великой ектении, на сугубой ектении и на великом входе. Никаких коленопреклоненных молитв о здравии государя не было. Видимо, у Толстого мелькнуло смутное воспоминание о том, как во времена Севастопольской обороны, когда он был офицером, во время литургии произносились особые молитвы о даровании победы войску.

Далее Толстой говорит, что все молитвы были совершенно непонятны арестантам, не нужны, и литургия являлась для них тягостной, досадной повинностью. Мы не будем возражать. Пусть возражает себе сам Толстой. Предоставляем ему слово:

«В церкви всегда было мало народа: Наташа с Беловой становились на привычное место перед иконой Божией Матери, вделанной в зад левого клироса, и новое для Наташи чувство смирения перед великим, непостижимым охватывало ее, когда она в этот непривычный час утра, глядя на черный лик Божьей Матери, освещенный и свечами, горевшими перед ним, и светом утра, падавшим из окна, слушала звуки службы, за которыми она старалась следить, понимая их… Молитвы, которым она больше всего отдавалась, были молитвы раскаяния. Возвращаясь домой, в ранний час утра, когда встречались только каменщики, шедшие на работу, дворники, выметавшие улицу, и в домах еще все спали, Наташа испытывала новое для нее чувство возможности исправления себя от своих пороков и возможности новой, чистой жизни и счастья.

Когда молились за воинство, она вспоминала брата и Денисова. Когда молились за плавающих и путешествующих, она вспоминала князя Андрея и молилась за него, и молилась за то, чтобы Бог простил ей то зло, которое она ему сделала. Когда молились за любящих нас, она молилась о своих домашних, об отце, матери, Соне, в первый раз теперь понимая всю вину перед ними и чувствуя всю силу своей любви к ним. Когда молились о ненавидящих, она придумывала себе врагов, чтобы молиться о них… Окончив ектенью, диакон перекрестил вокруг груди орарь и произнес: „Сами себе и живот наш Христу Богу предадим“. „Сами себе Богу предадим“, — повторила в своей душе Наташа. „Боже мой! Предаю себя Твоей воле“, — думала она. „Ничего не хочу, не желаю, научи меня, что мне делать, как употребить свою волю! Да возьми же меня, возьми меня“, — с умиленным нетерпением в душе говорила Наташа, не крестясь, опустив свои тонкие руки и как будто ожидая, что вот-вот невидимая сила возьмет ее и избавит от себя, от своих сожалений, желаний, укоров, надежд и пороков…». (Л. Н. Толстой. Полное собрание сочинений, т. II, Москва — Ленинград, 1932 г., стр. 73–74).

Почему и на каком основании не допускает Толстой, что такие же чувства могут быть у Масловой, у Кораблевой и у Хорошавки. Или у них нет братьев, которые тоже служат в армии (правда, не в офицерах, а в серой солдатне). Или у них нет родных в деревне, нет людей, которым они сделали зло на протяжении своей пьяной, разухабистой жизни. Или у них нет врагов, ненавидящих…

Есть, им незачем их придумывать, как Наташе, за примерами недалеко ходить: тот же Нехлюдов, который причинил когда-то Катюше столько зла, и те паршивые людишки, которые толкнули ее в публичный дом и которые оскорбляют ее сейчас названием «каторжной».

И кому, как не им, заблудшим, поруганным, пьяным, изведавшим и разврат и людскую жестокость, сказать сейчас, в тюрьме: «Боже мой! Предаю себя Твоей воле… ничего не хочу, не желаю, научи меня, что мне делать… да возьми же меня, возьми!»

Нет сомнения, что именно так молились многие арестанты и арестантки в той самой церкви в Бутырской тюрьме, которую описывает Толстой, и превращенной теперь в 2 камеры — 10-ю и 11-ю. Так молятся там, в этих камерах, многие и сейчас.

 

Блажен, чье сердце может

Разбиться на пути.

Когда не в глубь сердец разбитых,

Куда еще Христу сойти,

 

— писал некий арестант и развратник как раз в это время в своих «Балладах Редингской тюрьмы».

Но Толстой в романе «Воскресение» говорит не только о непонятности молитв: он едко осмеивает таинство евхаристии. Он называет его «кощунственным волхованием» и глумится над этим величайшим таинством. Пусть ответит себе сам. Предоставим опять ему слово: «В продолжение всей недели, которую она вела эту жизнь, чувство это росло с каждым днем. И счастье приобщиться или сообщиться, как, радостно играя этим словом, говорила ей Аграфена Ивановна, представлялось ей столь великим, что ей казалось она не доживет до этого воскресения. Но счастливый день наступил, и когда Наташа в это памятное для нее воскресение, в белом кисейном платье, вернулась от причастия, она в первый раз после многих месяцев почувствовала себя спокойною и не тяготящейся жизнью, которая ей предстояла» (там же, стр. 70–71).

А не думает Толстой, что так же точно могли чувствовать себя и Катюша Маслова, и Кораблева, и Хорошавка. Правда у них не было белых кисейных платьев, не было галантного поклонника графа, как у героини рассказа «Семейное счастье», который запер бы на ключ фортепиано и сказал бы:

«У Вас в душе сейчас такая музыка, что лучше не играть». Но от этого не меньше, а больше, ярче была их радость от приобщения — сообщения с Христом, который был с ними и там, в Бутырках, в вонючих, прокуренных камерах. И там открывалась им новая, вечная, чистая жизнь… За что, за что Вы хотите, Лев Николаевич, совершить такое тяжкое преступление — отнять у Кати Масловой ее счастье, ее радость? Это большее преступление, чем преступление Нехлюдова.

Толстой в своих бесчисленных статьях, написанных после открытого разрыва с церковью, глумится над церковной обрядностью — над золотыми мешками священников, над иконами, над зажженными свечами. По его мнению это «колдовство»; это не приближает людей к Богу, а удаляет от него. Это все равно, что охота за зайцами.

Но вот Анна Каренина перед самоубийством. Темные силы владеют ею. «Чувство подобное тому, какое испытывала, когда, купаясь, готовилась войти в воду, охватило ее и она перекрестилась. Привычный жест крестного знамения вызвал в душе ее целый ряд девичьих и детских воспоминаний, и вдруг мрак, покрывавший все для нее, разорвался, и жизнь предстала ей на мгновение со всеми ее светлыми прошедшими радостями» (Анна Каренина, ч. 7, гл. 36).

И сколько людей, осеняя себя крестным знамением, чувствуют, что мрак, покрывавший их, разрывается, и они испытывают то же просветление, которое испытала, правда, на миг, в момент предсмертного томления Анна.

Но «Анна Каренина» написана до знаменитого «кризиса», до того, как Толстой открыто порвал с церковью. Послушаем, что говорит Толстой-художник, после того, как он стал открытым врагом церкви. Вот перед нами рассказ «Хаджи Мурат», написанный уже незадолго до смерти. Умирает от раны солдат Петр Авдеев. «Пришли товарищи Авдеева — Панов и Серегин. Авдеев все так же лежал, удивленно глядя перед собою. Он долго не мог узнать товарищей, несмотря на то, что глаза его смотрели прямо на них.

— Ты, Петра, чего домой приказать не хочешь ли? — сказал Панов. Авдеев не отвечал, хотя и смотрел в лицо Панова.

— Я говорю, домой приказать не хочешь ли чего? — сказал Панов, трогая его за холодную широкую руку. Авдеев как бы очнулся.

— А, Антоныч пришел!

— Да, вот пришел. Не прикажешь ли чего домой, Серегин напишет.

— Серегин, — сказал Авдеев, с трудом переводя глаза на Серегина, — напишешь? Так вот отпиши: сын, мол, ваш Петруха долго жить приказал… Завиствовал брату. Я тебе нонче сказывал. А теперь, значит, сам рад. Не замай живет. Дай Бог ему, я рад. Так и пропиши… Ну, а теперь свечку мне дайте, я сейчас помирать буду, — сказал Авдеев.

В это время пришел Полторацкий проведать своего солдата.

— Что, брат, плохо? — сказал он. Авдеев закрыл глаза и отрицательно покачал головой. Скуластое лицо его было бледно и строго. Он ничего не ответил, а только опять повторил, обращаясь к Панову:

— Свечку дай, помирать буду.

Ему дали свечу в руку, но пальцы не сгибались, ее вложили межу пальцев и придерживали. Полторацкий ушел, и пять минут после его ухода фельдшер приложил ухо к сердцу Авдеева и сказал, что он кончился»[1].

Зачем, Лев Николаевич, Вы хотите вырвать горящую свечку из холодеющих рук солдата: она больше приближает его к Христу, чем Вас все Ваши рассуждения.

Впрочем, и сам Толстой это признает. Вот перед нами другой его рассказ, «Алеша Горшок», написанный в эпоху наиболее яростных его атак против церкви. «Молитв он никаких не знал; как его мать учила, он забыл, а все-таки молился и утром и вечером — молился руками, крестясь» (там же, стр. 103).

И через страницу — смерть Алеши. «Молился он с попом только руками и сердцем. А в сердце у него было то, что как здесь хорошо, коли слушаешь и не обижаешь, так и там хорошо будет» (там же, стр. 105).

Значит все-таки можно молиться «руками и сердцем», а в «золотом мешке» и сердцем, а в храме и сердцем, почему нельзя молиться? А молитва сердцем — это и есть та молитва «духом и истиною», которую хочет от нас Господь.

А вот еще один рассказ, «Корней Васильев», этого же периода. Когда-то богатый крестьянин, в порыве ревности чуть не убивший жену, искалечивший дочку, приходит умирать (обнищавший и одряхлевший) в родную деревню. Умирает так, как мечтал умереть сам Толстой, в любви и смирении, примирившись со всеми.

Разговор Корнея с дочерью перед смертью:

«— Это вот отдай, кто спросит. Билет мой солдатский. Слава Богу, развязались все грехи, — и лицо его сложилось в торжественное выражение. Брови поднялись, глаза уставились в потолок, и он затих.

— Свечку, — проговорил он, не шевеля губами. Агафья поняла. Достала от икон обгоревшую восковую свечку, зажгла и подала ему. Он прихватил ее большим пальцем» (там же, стр. 118).

Рассказ «За что?». Один из самых последних. Здесь описывается жизнь сосланных в Сибирь польских повстанцев. Пытавшегося бежать из ссылки Серацинского проводят сквозь строй. «Последнего привели самого Серацинского. Я давно не видал его и не узнал бы: так он постарел. Все в морщинах бритое лицо его было бледно-зеленоватое. Тело обнаженное было худое, желтое, ребра торчали над втянутым животом. Он шел так же, как и все, при каждом ударе вздрагивая и вздергивая голову, но не стонал и громко читал молитву: „Miserere mei, Deus, secundam magnam misericordiam tuam“ („Помилуй мя, Боже, по велицей милости Твоей“)» (там же, стр.156).

Расскажите, Лев Николаевич, Серацинскому, что публичная молитва — грех и что молиться словами псалмов не нужно, а церковь, научившая его этой молитве, ничего общего с Христом не имеет.



[1] Л. Н. Толстой. Изд. «Огонек». 1947 г., т. 12, стр. 30.

 

Опубликовано 27.08.2020 в 12:08
anticopiright Свободное копирование
Любое использование материалов данного сайта приветствуется. Наши источники - общедоступные ресурсы, а также семейные архивы авторов. Мы считаем, что эти сведения должны быть свободными для чтения и распространения без ограничений. Это честная история от очевидцев, которую надо знать, сохранять и передавать следующим поколениям.
© 2011-2024, Memuarist.com
Idea by Nick Gripishin (rus)
Юридическая информация
Условия размещения рекламы
Поделиться: