авторов

1485
 

событий

204251
Регистрация Забыли пароль?
Мемуарист » Авторы » Krasnov_Levitin » Приложение - 4

Приложение - 4

04.09.1925
Ленинград (С.-Петербург), Ленинградская, Россия

Толстой, однако, направляет свой удар не только против ложного величия политических вождей. Уже в «Войне и мире» он наносит удар по самому главному чудовищу, без которого политические вожди бессильны, наносит сильнейший удар по государству, по самой идее государства. Выше мы говорили, что государство по Толстому — это мнимость. Но это не просто «мнимость» — это бесовское наваждение, это дьявольщина, которая охватывает человека со всех сторон. Ссылкой на государственную пользу оправдываются самые невероятные преступления, самые невозможные злодейства. И первым, кто указал на это, был Л. Н. Толстой.

Вот из Москвы, охваченной паникой, уезжает граф Ростопчин. Только что он совершил преступление, за которое по законам Российской империи полагается 20 лет каторжных работ: по его приказу и под его предводительством озверевшая толпа убила беззащитного человека. Перед нами тягчайший преступник. Как он оправдывает свое преступление? «Граф! Один Бог перед нами!» вдруг вспомнились ему слова Верещагина, и неприятное чувство холода пробежало по спине графа Ростопчина. Но чувство это было мгновенно, и граф Ростопчин презрительно улыбнулся сам над собой: «У меня были другие обязанности — следовало удовлетворить народ. Много других жертв погибло и гибнет для общественного блага»… Мысль, успокоившая Ростопчина, была не новая. С тех пор, как существует мир и люди убивают друг друга, никогда ни один человек не совершал преступления над себе подобным, не успокаивая себя этою самою мыслью. Мысль эта есть lе bien public, предполагаемое благо других людей.

«Для человека, не одержимого страстью, благо это никогда не известно, но человек, совершающий преступление, всегда верно знает, в чем состоит это благо» (т. 3, ч. 3, гл. 25).

Но как и всякое здание, построенное на песке, на зыбкой почве, так и эта постройка, общественное благо, валится при первом дуновении ветра. В данном случае таким дуновением ветра явилась случайная встреча Ростопчина с сумасшедшим, выпущенным по случаю оставления Москвы из больницы. «…Шатаясь на своих длинных, худых ногах, в развевающемся халате, сумасшедший этот стремительно бежал, не спуская глаз с Ростопчина, крича ему что-то хриплым голосом и делая знаки, чтоб он остановился. Обросшее неровными клочками бороды, сумрачное и торжественное лицо сумасшедшего было худо и желто. Черные агатовые зрачки его бегали низко и тревожно по шафранно-желтым белкам.

— Стой! Остановись! Я говорю! — вскрикивал он пронзительно и опять что-то задыхаясь кричал с внушительными интонациями и жестами. Он поравнялся с коляской и бежал с ней рядом. — Трижды убили меня, трижды воскресал из мертвых. Они побили камнями, распяли меня… я воскрешу… воскрешу… воскресну… — Граф Ростопчин вдруг побледнел так, как он побледнел тогда, когда толпа бросилась на Верещагина. Он отвернулся. — Пошел скорее! — крикнул он на кучера дрожащим голосом. Коляска помчалась во все ноги лошадей; но долго еще позади себя граф Ростопчин слышал отдаляющийся безумный крик, и перед глазами видел одно удивленно-испуганное, окровавленное лицо изменника в меховом тулупчике. Как ни свежо было это воспоминание, Ростопчин чувствовал теперь, что кровавый след этого воспоминания никогда не заживет, но что, напротив, чем дальше, тем злее, мучительнее будет жить это воспоминание в его сердце. Он слышал, ему казалось теперь, звуки своих слов: „Руби его, вы головой ответите мне!“ Зачем я сказал эти слова! Как-то нечаянно сказал».

Помню, в 1963 году, в Ленинграде, около Московского вокзала я взял такси. Шофер — солидный мужчина, прилично одетый, говоривший литературным языком. Я разговорился с ним. Заговорили о ежовщине. Шофер говорит: «Да что Вы мне рассказываете. Я это все знаю лучше Вас». «Почему?» «А потому что я тогда работал шофером в МГБ. Мне предлагали расстреливать людей. Давали 200 рублей (20 рублей по-теперешнему) за человека. Ну, я отказался, достал справку, что я нервнобольной. А мой товарищ расстреливал. Расстрелял, между прочим, Кадацкого — председателя ленинградского совета. Тот все говорил, что он болен, что у него повышенная температура — 38,5. А потом, когда повели его, говорил моему приятелю: „Ты меня не расстреливай. Я старый большевик. Меня сам Ленин знал“. Ну, расстрелял, конечно. Приказ есть приказ. Всего расстрелял он 20 человек. 4 тысячи заработал. А теперь места себе не находит. „Какой же я дурак был“, — говорит. По вечерам особенно тяжко: мерещатся ему расстрелянные, не спится ему ночами…»

Как и всякий мираж, чары государства рассеиваются. И тогда тем громче говорит голос совести. Наибольший протест против государства выражен в тех главах, где повествуется о пребывании Безухова в плену.

«Государство — самое холодное из чудовищ». Эти слова Ницше могли бы явиться неплохим эпиграфом к этим главам. Ленин называет государство машиной — тоже неплохо. Тем более, что говорит человек, знающий в этом толк. Ужасно государство именно тем, что это машина, и говорить с ним, взывать о помощи так же бессмысленно, как обращаться к любой машине.

Вот Пьера ведут, как он думает, на казнь: «Кто же, наконец, казнил, убивал, лишал жизни его — Пьера, со всеми его воспоминаниями, стремлениями, надеждами, мыслями, кто делал это? И Пьер чувствовал, что это был никто. Это был порядок, склад обстоятельств.

Порядок какой-то убивал его — Пьера, лишал его жизни, всего, уничтожал его» (т. 4, ч. 1, гл. 10).

Безухова не казнили лишь случайно, но изображение смертной казни в главе 11-ой принадлежит к самым ярким страницам мировой литературы. Для Толстого, как и для Безухова, ясно, что смертная казнь — преступление. И не только потому, что смертная казнь представляет собой в данном случае репрессию со стороны завоевателя по отношению к побежденному, а именно в силу того, что это есть открытое, наглое лишение жизни человека, преступление, совершаемое людьми, которые сами являются лишь марионетками, винтиками какой-то огромной, чудовищной машины. «С той минуты, как Пьер увидел это страшное убийство, совершенное людьми, не хотевшими этого делать, в душе его как будто вдруг выдернута была та пружина, на которой все держалось и представлялось живым, и все завалилось в кучу бессмысленного сора» (там же, гл. 12).

И непосредственный вывод: неправость всякого человеческого суда. Сразу вслед за смертной казнью следует беседа Пьера с Платоном Каратаевым. И здесь характерный обмен репликами:

«— Я пошел на пожар, а тут они схватили меня, судили за поджигателя.

— Где суд, там и неправда, — вставил маленький человек» (там же, гл. 12).

И через несколько страниц слова Каратаева: «Я говорю — не нашим умом, а Божьим судом». Суд человеческий — суд не Божий. Это только подытоживает то впечатление, которое осталось у Безухова от первого его допроса. «Вопросы эти, оставляя в стороне сущность жизненного дела и исключая возможность раскрытия этой сущности, как и все вопросы, делаемые на судах, имели целью только подставление того желобка, по которому судящие желали, чтоб потекли ответы подсудимого и привели его к желаемой цели… к обвинению…

Он знал, что находился во власти этих людей, что только власть привела его сюда, что только власть давала им право требовать ответы на вопросы» (там же, гл. 9).

Здесь, по существу, мы уже видим как бы конспективное изложение тех мыслей, которые в развернутом виде появляются в романе «Воскресенье» и в последующих публицистических произведениях Толстого. Суд отвергается Толстым как составная часть государства, как функция власти, как проявление этой страшной, бездушной силы.

Толстой показывает затем колдовскую роль государства. Государство действует на своих слуг, как наркоз: лишает их воли, разума, каких бы то ни было человеческих чувств. Вот перед нами добродушные французские солдатики. Они дружески разговаривают с Пьером, один из них добродушно относится к Платону, которого фамильярно называет «солдат Платош», но отдан приказ перегонять пленных в другое место. Мгновенное превращение: «„Вот оно!.. Опять оно!“… сказал Пьер, и невольный холод пробежал по его спине. В измененном лице капрала, в звуке его голоса, в возбуждающем и заглушающем треске барабанов Пьер узнал ту таинственную, безучастную силу, которая заставляла людей умерщвлять себе подобных, ту силу, действие которой он видел во время казни. Бояться, стараться избегать этой силы, обращаться с просьбами или увещеваниями к людям, которые служили орудием ее, было бесполезно. Это знал теперь Пьер» (там же, гл. 13).

Это одно из самых замечательных мест у Толстого (в смысле проникновения в человеческую психику). Мне приходилось много раз близко наблюдать во время пребывания в заключении лагерных офицеров, конвоиров и всяких других чинов (а один из них был даже моим учеником: он сдавал экзамены за десятилетку, и я его готовил к экзаменам). Среди них, конечно, попадаются пакостные люди, иногда и садисты, но таких меньшинство. Большинство — самые обыкновенные средние люди (а иногда попадаются даже и просто неплохие ребята). Но все это до тех пор, пока не прозвонит государственный колокол, и тут происходит мгновенная метаморфоза: их как будто подменили — все человеческое исчезло, как дым, как утренний туман. Перед вами человек-автомат, бездушная, бесчувственная машина.

Мой лагерный товарищ, Иван Васильевич Донец, рассказывал мне, как в эпоху относительного лагерного «либерализма» — в 1934–35 годах — он работал, будучи заключенным, в санчасти, преподавал офицерам физику (по профессии он тоже учитель) и был в лучших приятельских отношениях со многими из них. И потом, когда в 1936 году был приказ выгнать всех политических на общие работы, он проходил, буквально умирая от голода, валясь с ног от непосильного труда, мимо этих своих «приятелей», они смотрели на него холодными, безучастными глазами, не отвечали на его поклоны, — и ему не верилось, что это те же самые люди.

Одна моя московская знакомая рассказывала, что в начале 20-х годов она знала симпатичного еврейского юношу, который увлекался стихами, штудировал Гегеля, был в нее робко и нежно влюблен и подносил ей фиалки. Потом он был очень огорчен, что (по комсомольской путевке) его направили в органы ЧК. А теперь мы назовем имя этого милого, мечтательного мальчика. Генрих Ягода — создатель системы лагерей.

И еще одной стороны надо коснуться. Во всех учебниках (от хрестоматии моего деда «Русские писатели» до современных советских пособий по литературе) «Война и мир» характеризуется как великая патриотическая эпопея. Это, конечно, верно, но с той лишь оговоркой, что нет произведения, где с такой силой развенчивался бы официальный патриотизм, начиная от петербургской патриотки Анны Павловны Шерер, кончая самим Александром I. Стоит лишь вспомнить ту беспощадную иронию, с которой описывается Тильзитское свидание императоров — Наполеона, неожиданно превратившегося в лучшего друга России, и Александра I, — чтобы понять резко отрицательное отношение Толстого к официальному государственному патриотизму.

Другое дело — «дубина народной войны». Здесь взрыв вполне законного чувства — чувства обиды, возмущения несправедливостью. И представители официального патриотизма здесь не при чем — они только путаются под ногами и (своими хитроумными маневрами и сложными тонкими расчетами) способны лишь помешать проявлению этого чувства. Закономерность такого патриотизма Толстой признавал и гораздо позже, в период «непротивления». «Понятно, что при таком положении патриотизм, т. е. желание отстоять от нападения варваров, не только готовых разрушить общественный порядок, но угрожающих разграблениями и поголовными убийствами, и пленением, и обращением в рабство мужчин, и изнасилованием женщин, был чувством естественным», — писал Л. Н. Толстой в 1894 году в своей брошюре «Христианство и патриотизм» (Берлин, 1894, стр. 61–62).

И в этом смысле, конечно, «Война и мир» — патриотическая эпопея. Однако сторонник русской государственности не найдет в этой эпопее ни одной строчки в пользу своего мировоззрения. Государство отвергается Толстым целиком и полностью. И самые симпатичные для него люди те, кто далек от искусственных государственных и политических интересов: княжна Марья, Наташа Ростова и (в какой-то мере) Кутузов.

Ницше когда-то назвал филологию «искусством медленного чтения». Наш анализ романа «Война и мир» сделан на основе если не медленного, то длительного (продолжающегося всю жизнь) чтения романа. И вычитали мы в этом романе следующее:

1. Смерть, любовь, Бог — вот реальности.

2. При глубоком проникновении, однако, смерть тоже оказывается мнимостью, потому что она является лишь возвращением к любви — к Богу.

3. Только через любовь люди обращаются к Богу.

4. Всякое земное величие, не проникнутое любовью и далекое от Бога, есть глупость и мерзость.

5. Государство есть чародейство, проявление злой, вражеской, дьявольской силы.

6. Патриотизм закономерен только в одном случае: когда речь идет о защите своего народа от поработителей.

Все это я нашел на страницах «Войны и мира». Может быть, кто-нибудь не согласится со мной. Это будет вполне естественно: в духовной жизни, как в оптике, «угол падения всегда равен углу отражения».

 

Опубликовано 27.08.2020 в 12:02
anticopiright Свободное копирование
Любое использование материалов данного сайта приветствуется. Наши источники - общедоступные ресурсы, а также семейные архивы авторов. Мы считаем, что эти сведения должны быть свободными для чтения и распространения без ограничений. Это честная история от очевидцев, которую надо знать, сохранять и передавать следующим поколениям.
© 2011-2024, Memuarist.com
Idea by Nick Gripishin (rus)
Юридическая информация
Условия размещения рекламы
Поделиться: