Весь Толстой в «Войне и мире»
Обычно биографы Толстого, следуя за «Исповедью», делят его творчество на две части: до и после «кризиса» 1870-х годов. Нет ничего более неверного. До конца своей жизни Толстой так и не высказал ни одной идеи, которой не было бы уже в «Войне и мире». И именно в «Войне и мире» он впервые заглянул в тайну смерти.
Кто не помнит ее первого появления на поле битвы под Аустерлицем. Андрей Болконский тяжело ранен. Он ощутил дуновение смерти. «Ему так ничтожны казались в эту минуту все интересы, занимавшие Наполеона, так мелочен казался ему сам герой с этим мелким тщеславием и радостью победы, в сравнении с тем высоким, справедливым и добрым небом, которое он видел и понял, — что он не мог отвечать ему… Глядя в глаза Наполеону, князь Андрей думал о ничтожности величия, о ничтожности жизни, которой никто не мог понять значения, и о еще большем ничтожестве смерти, смысл которой никто не мог понять и объяснить из живущих»[1].
В этих нескольких фразах — ключ к Толстому. Прежде всего — мистический анархист. Ничтожество всякого земного величия, всякой власти перед лицом смерти. «Свобода, равенство и братство — в смерти», как говорил Кириллов у Достоевского. Смерть — победительница. «Какая ужасная, все нивелирующая сила смерть», как говорил мой отец, безумно боявшийся смерти. Смерть всемогуща: она сильнее Наполеона, гения, государства — сильнее всех и всего.
И вдруг — неожиданный взмах: последняя строчка из приведенной тирады перечеркивает начисто всемогущество смерти: «Андрей думал… о еще большем ничтожестве смерти, смысл которой никто не мог понять и объяснить из живущих».
Величие смерти только кажущееся: на самом деле она еще более ничтожна, чем жизнь, ибо и она ничто в сравнении с тем, что открылось Андрею во образе высокого неба. Смерть перед ним столь же ничтожна, как жизнь. Здесь точно воспроизводится то, что часто переживают люди в предсмертные мгновения. Стремление ввысь, ощущение новой жизни — не жизнь, не смерть — характерные признаки переживаний многих умирающих. И выражают они это в загадочных символах… «Все вверх, вверх, по книгам», — говорил перед смертью Пушкин. И знаменитое гетевское «Mehr Licht!» символизирует то же стремление ввысь, к свету…
«Лестницу, лестницу! Несите лестницу!» — истошно кричит умирающий Гоголь. «Как хорошо! Но только что-то совершенно новое», — восклицает охваченная предсмертным томлением Елизавета Михайловна Платонова, умершая 31 октября 1933 г. в Ленинграде.
«Солнышко! солнышко! Кругом солнышко!» — восклицает перед смертью Анна Михайловна Крестьянкина, умершая в городе Орле в 1954 г. «Подними меня выше! Выше! Еще выше!» — просил перед смертью свою жену мой отец. И только Наполеон верен себе. Он и в предсмертные мгновенья твердит: «France! Garde! Avant-garde!»
Но отходит смерть, возвращается жизнь, и отходит далеко, далеко высокое небо…
А затем снова на страницах романа появляется смерть. Смерть маленькой княгини. Здесь смерть показана не изнутри, а извне; смерть, которая растерзала беззащитную жертву, как зверь, по слову св. Иоанна Дамаскина. И в ответ — тихая, беспомощная жалоба, и от этого — жалость, сознание вины, просветленность оставшихся. «И в гробу было то же лицо, хотя и с закрытыми глазами. „Ах, что вы со мной сделали?“ — все говорило оно, и князь Андрей почувствовал, что в душе его оторвалось что-то, что он виноват в вине, которую ему не поправить и не забыть. Он не мог плакать. Старик тоже вошел и поцеловал ее восковую ручку, спокойно лежащую на другой, и ему ее лицо сказало: „Ах, что и за что вы это со мной сделали?“ И старик сердито отвернулся, увидев это лицо…»
Вопиет о помощи человек перед смертью, никто не может помочь! «Заступись, поручись Сам за меня перед Собою! Иначе кто поручится за меня?» (Иов. 17, 3).
Но у Толстого не только мистика смерти — у Толстого мистика любви. Любовь — ощущение универсальности, всеобщности, соборности, широта и глубина. И любовь воплощена с наибольшей силой в образе Платона Каратаева.
Смерть Каратаева написана скупыми, точными штрихами. «Пьер подошел к Каратаеву. „Прощевай, красно солнышко“, — сказал он торжественным голосом, перекрестился на все четыре стороны и опять сел. „Смерть пришла“, — сказал он». Это место есть только в черновой редакции (см. Л. Н. Толстой. Полное собрание сочинений, т. 15, стр. 137, Москва 1955 г.).
В окончательной редакции сказано: «Во время проезда маршала пленные сбились в кучу, и Пьер увидел Каратаева, которого он не видел еще в нынешнее утро. Каратаев в своей шинельке сидел, прислонившись к березе. В лице его, кроме выражения вчерашнего радостного умиления при рассказе о безвинном страдании купца, светилось еще выражение тихой торжественности. Каратаев смотрел на Пьера своими добрыми круглыми глазами, подернутыми теперь слезою, и видимо подзывал его к себе, хотел сказать что-то. Но Пьеру слишком страшно было за себя. Он сделал так, как будто не видел его взгляда и поспешно отошел… Сюда, с того места, где сидел Каратаев, раздался выстрел». («Война и мир», т. 4, ч. 3, гл. 14).
Таким образом, Толстой испугался сусальности и вычеркнул «красное солнышко». Напрасно! Именно перед смертью русский крестьянин становится часто поэтом — выражает свою живую связь с природой.
«Прощай, белый свет, батюшка!» — сказала перед смертью моя нянька Пелагея Афанасьевна Погожева, умершая в мае 1967 г. в Ленинграде…
Любовь не к кому-либо и к чему-либо, а любовь как вселенское чувство, — приходит накануне смерти к чистым, не зараженным эгоизмом людям.
В том же Каргопольлаге, о котором я упоминал выше, в 1951 г., я наблюдал смерть 20-летнего мальчика Анатолия Слугина. Он был родом из Архангельска и попал в лагерь на 4 года за мальчишескую драку. В лагере он заболел раком прямой кишки. Ему сделали операцию и вывели через живот кишку. Запах был от него такой резкий, что в общей палате его держать было нельзя. Он лежал совершенно один, в небольшой комнате, причем даже в коридоре слышался запах. Его мать ничего не знала о болезни сына: сообщать о болезни и смерти было запрещено. Полгода мучился мальчик. И вот перед смертью пришло к нему чувство умиления и любви. Когда приходил к нему в палату врач, сестра, фельдшер (я тогда работал фельдшером), он, приняв лекарство, тянулся обеими руками и говорил: «Дайте вас обнять». И просветленное, тихое, спокойное было у него лицо. И тогда я понял смысл выражения просительной ектении: «Христианския кончины живота нашего безболезненны, не постыдны, мирны…» Мирная кончина не в смысле внешних обстоятельств, а в смысле состояния внутреннего мира и покоя, которое предвосхищает будущую жизнь. Да даст Господь и всем нам такую кончину.
Развернутую картину смерти Толстой показывает нам в третьем и четвертом томе «Войны и мира». Смерть князя Андрея. Здесь смерть показана изнутри (переживания Андрея) и извне (восприятие этой смерти окружающими). До ранения. Инстинктивный ужас перед смертью: «Неужели это смерть? — думал князь Андрей, совершенно новым, завистливым взглядом глядя на траву, на полынь, на струйку дыма, вьющуюся от вертящегося черного мячика. — Я не могу, я не хочу умереть, я люблю жизнь, люблю эту траву, землю, воздух». («Война и мир», т. 3, ч. 2, гл. 36).
Затем, после ранения, затмевающая все духовное, животная боль. Потом блаженное успокоение, когда боль отпустила. И вдруг неожиданный просвет. Рядом с Андреем лежит Анатоль Курагин. Жалость невольная к нему. А через жалость любовь. Первая зарница: «Он вспомнил теперь ту связь, которая существовала между ним и этим человеком, сквозь слезы, наполнявшие распухшие глаза, мутно смотрящим на него. Князь Андрей вспомнил все, и восторженная жалость и любовь к этому человеку наполнила его счастливое сердце». (Там же, гл. 38).