Подошёл нэп. На Преображенском рынке запахло коммерцией. Открывались лавки и магазинчики, из пригорода попёрли в собственные мясные и молочные ряды трудолюбивые хозяева крупных приусадебных участков. За какие-то полгода почти полностью изменился вид Преображенской площади — она теперь вся была сплошь уставлена частными извозчиками: коляски, пролётки, рессорные брички, сохранившиеся из прошлого века экипажи, кожаные ландо с откидными карманами, телеги, дрожки и чуть ли не старинные кареты с фигурными фонарями. У извозчиков на заставе была своя, на паях, любимая чайная «Тройка» — с граммофоном, самоварами, блинами с икрой, белыми фаянсовыми чайниками, кровавой извозчичьей колбасой, сбитнем и так далее.
На Преображенской площади гостеприимно распахнул свои двери коммерческий ресторан первого разряда братьев Звездиных. Вокруг него и в прилегающих к площади переулках и улицах (на Бужениновке, Суворовской, на Потешной улице — тоже отзвук петровской поры) мгновенно, как грибы после дождя, стали вырастать всевозможные частные кабаки, трактиры, пивные шалманы, гадючники, «рыгаловки». Сюда потянулась шпана, базарная рвань, мелкое жульё. Солидные измайловские и сокольнические громилы, как правило, сидели только в ресторане братьев Звездиных Преступность северо-восточной окраины города, загнанная в суровые годы военного коммунизма милицией и чека в подполье, подняла голову, начала принюхиваться к сквознякам новой эпохи, поползла со дна Черкизовской ямы к оттопыренным пухлыми бумажниками карманам новоиспечённых советских купцов и нэпманских скоробогагеев.
Во всей этой новой коммерческой ситуации, во всей заново ожившей атмосфере всеобщей купли-продажи, в поднявшейся девятым валом волне наживы и обогащения сердце Фомы Крысина испытывало противоречивые чувства. С одной стороны, за его спиной была жена, дети, дом, огород, приличное место на рынке. С другой стороны, с такой скоростью создавались вокруг него небывалые капиталы, так бойко торговали частные магазины и лавочки, трактиры и рестораны, так торопливо возникали всякого рода кредитные товарищества и кооперативные общества, то есть так быстро мелькали перед полуприкрытым до времени взором Фомы ручьи, реки, потоки и даже водопады денежных знаков, что преступному, хищному сознанию Крысина было почти не под силу отказывать себе от участия хоть в какой-либо форме в этом неудержимом финансовом половодье. Тем более, что все эти денежные знаки где-то собирались вместе, стекались в чьи-то определённые руки, хранились в каких-то конкретных кассах и сейфах.
«Где, когда, сколько?» — мучительно думал Фома по ночам, и перед его глазами возникало стальное сверло, вонзающееся в дверь несгораемого шкафа, он слышал тугой скрип открывающегося сейфа, угадывал в темноте, в метнувшемся луче карманного фонаря, ровные пачки кредиток.
«Можно, можно, — думал Фома, — можно в этой свистопляске взять куш, а потом, притырив свою долю, глухо лечь на дно и переждать. И тогда хватит на всю жизнь».
Видения большого, безошибочного и удачного миллионного дела преследовали Фому Крысина днём и ночью.
Фома долго терпел. Катание тачки на золотой шахте давило на память. Но нэп набирал силу. Соседи Фомы по Преображенке, сидевшие в собственных лавках и магазинах на Семёновской площади и Стромынке, богатели на глазах, навинчивали на пальцы золотые кольца с изумрудами и бриллиантами, кутали жён в дорогие меха, покупали собственные выезды. Деньги вокруг ткались из воздуха, миллионы сами просились в руки.
И Фома, наконец, решился. Были собраны верные люди — в основном соседи в разные времена по тюремным нарам. На нескольких толковищах в Марьиной роще с выхватыванием ножей, страшными блатными клятвами, истерическими криками, ударами кулаками в наколки и надписи на груди Фома сколотил банду и, войдя в авторитет, стал её паханом.
Он не случайно выбрал место для толковищ. Как птица уводит опасность от гнезда с птенцами, так и Фома переключил возможный интерес уголовки к своей персоне с Преображенки, от Фроси и детей, на Марьину рощу.
Дом был переписан на Фросю. Остатки сибирского золота ушли в обмен на оружие.
Фома Крысин с бандой изготовился перед своей знаменитой эпопеей, сделавшей его имя в двадцатых годах на Преображенке почти легендарным.