Но никому тогдашнее время так скучно и досадно не было, как мне. Причиною тому было то обстоятельство, что, по дурноте дороги, по тягости моей повозки и по недостатку довольного корма лошадям, я всех своих лошадей так изнурил, что они едва в состоянии были везти мою кибитку и на всякой почти версте, наконец, становились. Но из всех дней, ни который мне так досаден не был, как самый последний сего нашего похода, или последний переход к городу Торуню. Поелику одна из лошадей моих в кибитке совсем уже не везла, то принужден я был отдать свою верховую, а сам взять сию изнурившуюся. Но сия проклятая скотина столько мне в этот день надоела, что я истинно животу не рад был с нею: не шла, проклятая, и под верхом, или по крайней мере тащилась так, что я никак не мог успевать за своими товарищами. Сколько я ее ни стегал плетью, сколько ни колотил ногами, но она была безчувственна и не хотела ни на волос прибавить своей медленной походки, а только что чаще еще совсем останавливалась; а наконец, как осталось уже не более как версты три иттить нo, окаянная, стала-таки так, что и с места сойтить не хотела. "Что ты изволишь делать? Ах проклятая! говорил я, что ты надо мною наделала?…" Я "ну! ну!" но не тут-то было! Я досадую, сержусь, бью, браню, ругаю, но она не чувствует ничего, а только что посматривает. Что прикажешь делать? Другого не оставалось, как сходить долой, иттить пешком и ее вести в поводу. Хоть и не хотелось, но я принужден был сие делать и радовался по крайней мере тому, что хоть сие сколько-нибудь помогло. Однако и сие удовольствие продлилось недолго. Скоро и весьма скоро дошло до того, что она, проклятая, и порожная стала, и ее с места стурыкать было не можно. Я тащить ее за повод, я сердиться, я злиться, я "ну, ну! ну!" но она всего того не уважала, а только что глазами похлопывала. "Ах ты каналья! говорил я, что ты надо мною начудесила! Что мне теперь с тобою делать?" Зол я был на нее так, что не однажды хватался за шпагу, вознамериваясь ее, проклятую, заколоть; но короткость остающегося уже пути, доброта самой лошади и надежда, что она оправится — удерживала и не допускала меня до того. Совсем тем, горе на меня было тогда превеличайшее, и я не знал, что мне тогда с нею начать и делать было, и радовался, по крайней мере тому, что сего бедствия надо мною и сей напасти моей никто не видал, ибо, как весь полк далеко уже вперед и со всеми обозами ушел, то и находился я одино-динехонек на чистом поле и в виду уже города Торуня. Но, по счастию, пришло мне на мысль дать ей отдохнуть. Не успел я сего вздумать, как выбрав сухонький бугорок, сел я на оном и положил, буде кто спросит, сказать, что у меня живот заболел; но, по счастию, никто меня не спрашивал и я не имел нужды лгать и на себя болезнь всклепывать; а что того лучше, то немного погодя пришла мне другая мысль, а именно: чтоб покормить ее хлебом, которого хорошенькая краюшечка случилась тогда со мной в кисе, вместе с куском жареного мяса, каковую запасную провизию мы всегда с собой возили. Итак, ну-ка я ее кормить хлебом и солить оный, чтобы она охотнее кушала, и рад уже был тому, что она ела. Сие и данное ей часа на два отдохновение столько ей помогло, что она в состоянии была наконец довезть меня кое-как до города. И как сей город был тогда пределом нашего похода, и мы, передневав в оном, расположены были в окрестностях его по кантонир-квартирам, то на сем месте окончу я сие письмо сказав вам, что я есмь и прочее.