Каждый день, казалось, влек за собой новые опасности; я очень страдала из-за всего того, чему подвергалась великая княгиня. Помещаясь под нею, я видела, как она входила и выходила, так же, как и великого князя, постоянно приводившего с собой к ужину князя Чарторыжского. Один Бог читал в моей душе. Однажды, более обыкновенного мучимая всем тем, что происходило у меня на глазах, я вернулась после вечера у императрицы, переменила платье и села у окна, находившегося над окном великой княгини. Высунув свою голову, насколько только могла, я заметила кусочек белого платья великой княгини, освещенного луной, лучи которой проникали в наши комнаты. Я видела уже, как вернулся великий князь с своим другом, и предположила, что великая княгиня одна в своем кабинете. — Я набросила косынку на плечи и спустилась в сад. Подойдя к решетке цветника, я увидела ее одну, погруженную в грустные размышления. «Вы одни, ваше высочество?» — спросила я ее. «Я предпочитаю быть одной, — отвечала она, — чем ужинать наедине с князем Чарторыжским. Великий князь заснул на диване, а я убежала к себе и вот предаюсь своим невеселым мыслям». Я страдала от невозможности быть возле нее с правом не оставлять ее и входить в ее комнату. Мы беседовали больше четверти часа, после чего я вернулась к своему окошку. Я начинала становиться настоящей помехой великому князю; он знал мои чувства и был убежден, что они не похожи на его собственные. Князь Чарторыйский с удовольствием видел, как великий князь ставил препятствия для моих сношений с великой княгиней. Он знал прекрасно, что я не способна ему служить, и потому очень старался меня поссорить с великим князем.
Мой муж осмелился сделать ему представление о его поведении и о том вреде, который он делал для репутации своей жены. Это только еще более раздражило против меня, и я приняла решение молчать и страдать молча.
Однажды, утром, я сидела за клавесином с графиней Толстой, когда услышала, как тихо отворилась дверь, и вошла, или, лучше сказать, влетела в комнату великая княгиня. Она взяла меня за руку, повела в мою спальню, заперла дверь на ключ и бросилась в мои объятья, заливаясь слезами. Я не могу передать, что происходило со мной. Она собиралась сказать мне, как постучали в дверь, крича, что приехала моя мать из деревни меня навестить. Великая княгиня была очень огорчена этой помехой и сказала мне слово, которого я никогда не забуду; затем она отерла свои слезы, вошла в гостиную и была очень приветлива с моей матерью, налила ей чай и сделала вид, что пришла нарочно, чтобы предложить ей завтрак. Таков уже был тогда ангельский характер этой государыни, несмотря на ее молодые годы; ее нежность скромно скрывала ее собственные чувства, если они могли опечалить других, ее доброта всегда брала верх.
В Царское Село приехала полька, княгиня Радзивил. Она была представлена императрице, принявшей ее очень хорошо, но не давшей ей ничего из того, что она просила. Между тем ее просьбы были скромны; она хотела быть опекуншею одного молодого князя Радзивила, на что она не имела никакого права, — для того, чтобы завладеть его состоянием и желала, получить портрет, т. е. быть назначенной статс-дамой. Несмотря на свои 50 лет, она сохранила еще свою свежесть, любовь к искусствам, о которых она высказывала оригинальные взгляды; она была очень занимательна в обществе, имела добродушный вид, что повело к тому, что все были с ней в хороших отношениях. Пресмыкаясь и низкопоклонствуя при дворе, она приправляла свои манеры и речи оригинальностью, делающей их менее неприятными, чем они были на самом деле. Я не буду говорить о ее нравах, слишком хорошо известных: она пренебрегала всеми приличиями по желанию и по влечению и говорила, что ее муж, как страус, воспитывает чужих детей. Императрица иногда забавлялась ее остротами и ее восторженностью, но ее часто утомляли ее низости. Я помню, что однажды на собрании в колоннаде она зашла так далеко в своей низости, что ее величеству было не приятно, и она даже дала ей косвенно урок, обращаясь к английской левретке, подаренной ей герцогиней Нассауской. Эта маленькая красивая собачка очень пресмыкалась, но ревновала других собак. Ее звали Панья, что по-польски значит госпожа. «Послушай, Панья, — сказала ей императрица, — ты знаешь, что я тебя всегда отталкивала, когда ты пресмыкаешься: ведь я не люблю низости». Княгиня Радзивил привезла с собой одну из своих дочерей, прелестную личность, совсем на нее не походившую; это был воплощенный разум и кротость. Императрица дала ей фрейлинский шифр, а ее двух братьев назначила камер-юнкерами. Она была очень слабого здоровья и умерла в Петербурге после короткой болезни, через несколько дней после смерти ее величества. В бреду она беспрестанно говорила, что императрица ее зовет. Я пошла к ее матери, думая найти ее в отчаянии, но она не высказала сожаления, и сострадание, которое я могла ей высказать, было напрасно; мне осталось только пожалеть, что я не увижу больше Христины, заслуживавшей лучшей матери.