Наверное, это было и естественно и кощунственно одновременно, но мы почти забыли о войне. А она гремела уже больше месяца... Хотя нет, Коля — то не забывал. Я поняла (потом, слишком поздно!), что война неотступно жила в его сознании, она не покидала его...
— Когда меня убьют, мама будет плакать, бабушка, тетки... одна из теток. Может быть, и папа. А ты? Будешь ли ты плакать обо мне?
— Я?! Я буду плакать дольше всех твоих родных...
Боже мой, почему я так ответила! Мне ведь хотелось сказать, что я умру вместе с ним. Умру, как только узнаю это о нем! Но в пятнадцать лет такие мысли часто остаются невысказанными... Они легли камнем в глубину моего сердца и ворочаются там по сей день, и боль от этого — непередаваемая. И так будет всегда, пока я жива, а может быть, и дальше, потом, за той гранью, где я так надеюсь встретиться с Колей.
…Когда мы с ним гуляли по Москве, меня удивляли прохожие: казалось, что все они, даже неподвижные часовые у Мавзолея, улыбаются нам! Я сказала об этом Коле. И в ответ услышала:
— Наверное, тоже вспоминают свое хорошее...
Это был не комплимент, а что-то гораздо большее. И какое лицо у него было, какое лицо! Строгое и печальное, будто он знал, что хорошее не всегда бывает долговечным.
Беспрерывно отъезжали (на фронт?) военные на грузовиках. Мне представлялось, что эти машины должны быть огромными и почти доверху закрытыми металлом цвета хаки, а парни, скрытые там, за этим металлом, — одеты в ладные военные костюмы, тоже хаки. Парни — обвешаны оружием, с глазами суровыми и стальными, со сжатыми губами... Такого ничего не было, и даже я, девчушка, едва вышедшая из подросткового возраста, понимала, что парни растеряны и добродушны, а машины, увозящие их, — совсем не грозные.
Меня тогда поразил паренек, сидящий в числе других на одном из таких грузовиков. На нем была нескладная, великоватая гимнастерка, и он, казалось мне, понимал неотвратимость происходящего и свое участие в нем, тоже неотвратимое, Я не запомнила его лица, оно было очень обычным. Только вот не могу забыть нескладную гимнастерку и фразу, которую он прокричал Коле, перегнувшись через борт отъезжающего грузовика:
— Эй, парень! Не теряйся! Девушка-то какая! Эх, да синеглазая!
Коля покраснел, сжал мою руку и отстранил меня от грузовика, словно пряча от чужих взглядов. А в мое сердце вползла змеей тоскливая, совсем недетская мысль: парень, наверное, отправляется на смерть, он прокричал нам свое завещание…
Воздушная тревога (не первая ли в Москве?) застала нас на улице Разина. Гудели сирены, а репродукторы на улицах беспрерывно взывали:
— Граждане, воздушная тревога! Граждане, воздушная тревога!
Мы побежали в бомбоубежище. У ворот толпа оторвала меня от Коли, и я растерянно крикнула:
— Коля, дай руку!
Он схватил меня за руку, потом под руку, и это было открытие, которое я почувствовала, несмотря на грозную ситуацию. Но, как ни странно, это «под руку» не стало для меня роднее и ближе, чем «за руку». Может быть, сказался мой возраст птички-невелички? «Под руку» воспринималось чем-то нарочитым, а «за руку»... Мы были словно неразрывными!
Мы спустились вниз вместе с потоком людей и были поражены роскошью вестибюля: обилием бархатных диванов, цветных ковров, огромных зеркал, сверкающих многоярусных люстр, опасно свешивающихся с потолка: такие тяжелые, а вдруг упадут? У большинства из нас в те годы не было привычки к дорогому и красивому: жили, в основном, по — студенчески, более, чем скромно.
Оказалось, мы находимся в клубе имени Ногина, помещении полуподвальном, и потому (наспех?) используемым под бомбоубежище. Среди этой роскоши свободных мест не нашлось, и мы сели на какую-то деревянную ступеньку, которую углядел Коля.
— Аня, ложись на мое плечо (он хлопнул ладонью по своему правому плечу), поспи. Кто знает, когда кончится воздушная тревога? Приваливайся!
Приваливайся... Слово было новым, но очень понятным. И я осторожно, боясь спугнуть этот подарок судьбы, положила голову на его плечо. Я была так взволнована, что уснуть, конечно, не смогла. Но огорчать его не хотела. Поэтому закрыла глаза, умолкла и только изредка то задерживала, то переводила дыхание, слушая гулкие удары Колиного сердца. Оно билось в мою честь!
Отбой объявили часа в четыре утра. Не знаю, как я его услышала, но помню, что вскочила на ноги, ничего не понимая: в какой-то момент, значит, я уснула, я все-таки уснула! И мне стало так неловко! Уснула! Я стояла рядом с Колей в полном замешательстве... Я даже принялась оправдываться...
Но Коля, Коля!
Он с великой нежностью глядел на меня, и он говорил новые, прекрасные слова...
— Я смотрю, твоя головка стала сваливаться с моего плеча... ты устала, замучилась, уснула...
У него был негромкий, глуховатый голос (лучшая музыка в мире!) и эти его слова, его взгляды... Я взлетела на седьмое небо от счастья!
Домой мы шли под руку. Это было непривычно и не очень удобно: в ногу не получалось, мы все время сбивались с ритма. Правда, минут через десять ритм наладился, и мы старательно вышагивали, приближаясь к моему Большому Вузовскому переулку. Но я и сегодня знаю, что предпочла бы идти рука в руке, как с мамой в детстве: теплее и роднее.
По дороге я взглянула на часики — это были первые часы в моей жизни, и я любила на них поглядывать во время наших прогулок. Коле это не нравилось, он мрачнел:
— На часы смотришь?
Я потом, потом поняла, что он очень дорого ценил каждую минуту. Он был как бы уже за тем порогом, где нет ни меня, ни дома, ни Москвы — в двух шагах от пуль и бомбежек.
Наверное, его не покидали мысли о трагедии на войне. И лучшим исходом он считал...
— Некоторые возвращаются без руки... Или без ноги. И ничего, живут. Ходят же люди на костылях...
И он выжидательно смотрит на меня, и в глазах у него — тревога и надежда. Ведь за этим вопросом стоит другой, очень важный: а примет ли Аня Колю без руки? Или без ноги?
Возвращайся любым, только возвращайся!
Так я хочу сказать, так я должна сказать, но, по крайней своей молодости и желанию для Коли максимально хорошего, отвечаю иначе:
— Ты вернешься живым и здоровым, тебя не убьют и не ранят!
Коля вздыхает, долго молчит, опускает голову... Он, конечно, взрослее меня, ему через четыре месяца девятнадцать, и он ждал другого ответа. Того, который остался невысказанным.
— Ты это предполагаешь? Предчувствуешь?
В предчувствия он готов поверить. Как ни странно мне это, но он — мистик. Может быть, это что-то генное, всегдашняя наследственная вера народа в судьбу, «От судьбы не уйдешь», «чему быть, того не миновать»... Или, вернее всего, из-за зловещего предсказания бабки-врачевательницы...