Через сутки или двое нас повели на Рижский вокзал. Пункт назначения – город Пушкин Ленинградской области, в/ч 21906. Если навещать, то автобусом номер 381 Станция – Красное село до остановки Орловские ворота. А там и наше военноугодное заведение с благозвучной аббревиатурой ШМАС – школа младших авиационных специалистов («младших» потому, что бывали еще не младшие, а просто техники, из офицерского сословия).
Не скажу за всю школу, но именно из нас, прибывших туда с разных концов СССР в те дни, готовили радиолокационщиков (РЛОшников), радистов, механиков по самолету и двигателю и оружейников, иными словами, персонал для обслуживания истребителя-перехватчика Су-9. Или восьмитонной керосиновой трубы с треугольным крылом (бывшим тогда в совершенную диковинку), что на скорости, в два раза превышающей скорость звука, четырьмя ракетами отпугивала противника от границ Страны Советов. Поговаривали, что пилотов она тоже не вполне устраивала, поскольку с маневренностью у трубы было слабовато, ошибок в управлении она не прощала, а в случае отказа двигателя парила, как топор в вакууме. Высотный Су-9 чувствовал себя как рыба в воде на 20 километрах над землей и капризничал при посадке. Но обо всем этом мы узнали позже.
Мы, будущие воины технических служб, вошли на территорию школы, и створки внушительных железных ворот многозначительно сомкнулись.
Мама вспоминала, что настроение у меня поначалу было убийственное, даже самоубийственное, о чем, мол, свидетельствовали письма. Армия была параллельной реальностью в натуре, государством в государстве, и на самом деле ты бо́льшую часть жизни только ему и принадлежишь. Родившись, ты уже сильно должен обоим; долговую расписку подпишешь потом, через 18-19 лет дав присягу. Получив повестку, ты, вроде, еще и с места не сошел, но уже пересекаешь границу с той другой страной со своими законами и нравами. И очень скоро тебе дают понять, что должников там не любят.
И после службы оно, это внутреннее государство, продолжало держать на поводке: сборы – чаще или реже, недели на две, всегда не вовремя и порождающие после их прохождения недоумение – «И что это было?»; вдруг какие-то обязательные для машинисток (!) вашего предприятия работы в военкомате в самый напряженный момент; постановка на воинский учет и снятие с учета вашего личного автомобиля – оказывается, он такой же личный, как вопрос служить или не служить в армии. До лет двадцати семи меня пытались взять в армию повторно (видимо, на основании того, что я стал офицером запаса): учащихся вузов уже не брали, но следили за тем, чтобы учебу искусственно не затягивали. Я затягивал, мне грозили призывом, но моя взяла.
Впрочем, не все согласились бы со мной. Некоторые мои сослуживцы (в основном из сельской местности Украины и Белоруссии) на третьем году службы подумывали остаться на сверхсрочную старшими сержантами и старшинами: на всем ж готовом, жизнь предписана, достаток и карьера фактически гарантированы, одёжа е, жильё тож. Самому остается только обжениться, но вокруг баб хватает, а нет, так с дому какую выпишу. Но вот некоторые молодые лейтенанты не могли себе простить, что поступили в свое время в военное училище; пытались себя скомпрометировать, пили, но военная служба – не комсомол с КПСС, из нее не исключали. Вернее, надо было очень и притом весьма болезненно постараться, чтоб исключили.
Вернемся, однако, к нашим воротам. Вскоре после того как лязгнули их створки, мне (вероятно, как очкарику, а, следовательно, умеющему читать и писать) поручили со слов новобранцев записывать размеры обуви и чего-то еще. Казалось бы, все очень просто. Однако сразу и неожиданно возник не то чтобы сплошной языковой забор, но для меня нечто совершенно новое. С ребятами из Эстонии и Средней Азии (напомню: в недалеком будущем – механиками и электронщиками) иногда приходилось объясняться чуть ли не на пальцах. Эстонцы если не по-русски, то хоть что-то, как и я, соображали в английском. А вот с тружениками гор и степей дело обстояло хуже. Если даже ребята понимали, что от них требуется, я не всегда понимал, что они отвечают. К тому же далеко не все держали таблицу размеров деталей своего тела в голове. Почему-то ни у кого из начальства не возникло идеи попросту нас перемерить или приспособить линеечку для самообмера. А ведь мы в этом заведении не первые и не последние.
Передо мной вырос долговязый парень с улыбкой до ушей. А, ну да, кажется, я его видел в латышской компании. Движимый лучшими побуждениями, спрашиваю по-латышски. Но парень, вежливо выслушав меня, отвечает вопросом на вопрос: «Кохо?!» Он оказался крайне добродушным крестьянином из Белоруссии. Мы потом служили в одной эскадрилье. Товарищи звали его исключительно по фамилии, причем произносили ее с садистским весельем, а незнакомые офицеры – с запинкой. Покладистый характер в значительной мере облегчал ему существование. Его фамилия была Лысый.
К фамилиям и языкам мы еще вернемся. А тогда, хотя с первой в моей жизни задачей, поставленной военным командованием, я справился, но тут же оказалось, что мои гигантские усилия были излишними. Бравый старшина таблиц не любил и руководствовался наитием и напором, в предупреждение дурацких вопросов сопровождая выдачу обмундирования дружеским подзатыльником, а в особо упертых случаях – пинком под зад. Таким образом, и мне, несмотря на проявленное рвение, досталась гимнастерка размера на два больше, чем следовало. Вид был удручающим: с одной стороны из гимнастерки торчала петушиная шея; широченные галифе превращали противоположную часть тела в одну сплошную задницу. Фуражка свободно вращалась на голове и тормозилась разве что ушами.
Те, кто попроворнее, несоответствие своих габаритов размеру формы уладили между собой посредством натурального обмена, пока предметы форменной одежды не были закреплены за владельцем путем нанесения фамилии кашицей из разведенной в воде хлорки.
Лишь на перманентно бодром, бравом, статном, дружелюбном S. форма и сапоги смотрелись, как сшитые в лучших ателье военпошива. S. был просто создан для воинской службы. И снова был в командирах.
Первым делом я сосчитал, сколько дней осталось до демобилизации, с тем, чтобы каждый день уменьшать число на один. Трудность состояла в том, что мало кто служил точно три года. Иногда, забрав осенью, держали три года и еще до весны. Или хотя бы до нового года. В конце концов, я остановился точно на трех, а там как получится. 365x3=1095; это число и легло в основу отсчета.
Наверное, новые условия существования и в самом деле сказались на организме, потому что меня довольно скоро и без особых усилий с моей стороны посадили на диету. В отличие от современного понятия диеты это означало, что тебе всегда дают то, что вполне можно есть. Насколько помню, к первому и третьему блюдам особых претензий не наблюдалось ни здесь, в школе, ни позже, в полку (на третье подавали компот из сухофруктов или кисель). Из приходящегося же на второе обычного, недиетического обеда особо несъедобной была полужидкая гречневая сечка, в которой плавал кус селедки, как ни странно это покажется сейчас, тоже не возбуждающей аппетита. Иногда, доводя несъедобность до совершенства, селедку жарили. После армии я не ел гречку лет пятнадцать. С гречкой конкурировала вечно недоваренная крупа из круглых желтых шариков – то ли пшенная, то ли кукурузная. Не, диета украшала жизнь.
Видимо, и эту мою точку зрения разделяли не все: за нашим диетическим столом сидел доходяга узбек, которому была велика гимнастерка любого размера и которого уже известный нам суровый старшина почти отчески уговаривал: «А ну ешь свинину, мусульманская твоя рожа!». Вообще-то свининой назывался приготовленный в чем-то оранжевом маленький кусочек мяса с салом, часто без мяса, зато усиленный волосатой шкурой, но диетическая свинья по всем показателям отличалась в лучшую сторону. «Мусульманская рожа» с комсомольским значком на висящей складками гимнастерке понуро смотрела в тарелку, на старшину не реагировала и веры не предавала.
Постепенно, однако, мы привыкали друг к другу. Как-то раз старшина разговорился. На одном из перекуров он, бывший порядком старше нас не только по званию, поведал, как избежал гибели, когда немцы захватили село: он скрылся в выгребной яме. Немцы, культурно и массово употребившие покоренный сортир, его не заметили, чего нельзя было сказать об обратном. Кожа на будущем старшине потом сходила пластами. После этого рассказа мы к неуставным подзатыльникам стали относиться если не с пониманием, то значительно терпимее.
Старшины нас муштровали, но в целом были скорее строгими «отцами солдатам». Настоящей бедой являлись сержанты. Те зверствовали по назначению и призванию. У одного и фамилия-то была типа Зверев. Другой был примерно Оганесяном, но сути это не меняло. Прищуренный взор, не обещающий легкой жизни, был столь же обязательным атрибутом, как и сержантские лычки на погонах. Активная деятельность этих сержантов увенчалась успехом – они в нашей памяти навеки, хотя прямого отношения к нам и не имели. (Что касается именно нашего ротного сержанта, то его имя я, увы, забыл. Кажется, Фоменко. Зато перед глазами его бравый облик с одной почему-то белой бровью. Вылитый донской казак. Мне он нравился, особенно в сравнении с другими. Никаких гадостей за ним не числилось, хоть гонял нас нещадно и на морозе не жалел ни наших, ни своих – для примера! – ушей).
Первая встреча тет-а-тет состоялась, когда сержанты привычно заинтересовались гражданскими вещами новобранцев. Вкупе с каптерщиками они задешево скупали приглянувшиеся куртки, шапки, свитера и прочее барахло с гражданки, прибывшее на новобранцах. Особо упрямым ласково намекалось, что «лучше отдать по-хорошему, чем все равно пропадет». Мне намекнулось про куртку.
Однако новобранцы не каждый день прибывали, да и преобладало у них, наученных чужим опытом, тряпье на выброс. Поэтому по-настоящему соколики разворачивались, когда кто-то из обучаемых получал посылку. А вот это происходило довольно часто. Вскрытие посылки производилось под зорким оком зверевых, и только они были вправе определить, что оставить как не представляющее угрозы для общества. Обычно угрозу для общества, помимо перочинных ножей и какой-нибудь открывашки, представляли: половина колбас, сухофруктов, консервов, и, само собой, алкоголь и предметы одежды. Оставалось пол-ящика плюс туда-сюда. С этим счастливый обладатель посылки отправлялся к своим – угощать.
Моя вторая примечательная встреча с вершителями урючно-колбасных судеб состоялась на комсомольском собрании, чуть ли не мне же и посвященном. Осень перед призывом удалась такая, что в чехарде попыток поступить в ВУЗ и устроиться на работу, а потом и из-за самой армии, я не платил несколько месяцев членские взносы по линии ВЛКСМ. Надо было в одном месте сняться с учета, в другом – встать на учет и далее по кругу, чего, видимо, я не сделал. Короче говоря, уплата членских взносов в то суматошное время не попала в первую тройку моих приоритетов. Сумма, на мой бесстыжий взгляд, была в буквальном смысле копеечная, но вышепоименованные товарищи, будучи еще и секретарями местной комсомольской организации, не могли пройти мимо вопиюще аморального, безответственного и позорящего советского военнослужащего поступка. Меня долго и многословно стыдили, интересовались, куда дел свою нечистую совесть, и обсуждали, какого сурового наказания я достоин. Потом что-то решили и записали в протокол.
Да, совсем забыл: свою куртку я им тогда так и не отдал.
Раз темной ночью из коридора послышался великий шум. Там топотали, орали, чем-то стучали, короче, налицо ЧП. Ребята из соседней роты, в которой, собственно, все и произошло, рассказали следующее: перманентно бодрый S. воспользовался темнотой и вознамерился проявить чувства к кому-то из однополчан. Может, все обошлось бы и меньшим шумом, но S. ошибся адресом: он оказался лицом к лицу, а может и не к лицу, с сержантом Оганесяном. Тот бросился S. убивать.
Об S. я больше никогда ничего не слышал. Он просто исчез. Напомню, что список уголовных преступлений был в то время несколько иным, и за проявление однополых чувств даже на гражданке давали лет пять.
Дефицит сна в организме особо ощущался при подъеме, на занятиях и в нарядах. Помимо кухни и прочих уборочно-помойных работ в наряды входила, например, охрана «секретной части», где мы на пару с винтовкой маялись в коридорчике у запечатанных на ночь дверей. За дверьми скрывались наши же конспекты. Бесцельное ночное стояние в пустой прихожей приводило к неуставным попыткам подремать, опершись спиной о стену. Получалось плохо.
Даже такая хорошая вещь как баня была для меня в учебке еженедельной пыткой. Поднимали нас в три-четыре утра, вернее, ночи. Подъем оглушал: спать хотелось-то и при обычной побудке полседьмого. Пара минут на сборы и – на выход. Идти надо было в городскую баню, около трех километров и строем. Дороги скользкие, темень, мы спим на ходу. Однажды я растянулся на льду сразу за прошедшим вплотную грузовиком. Но главное – неудобные сапоги. От сапог, по-деревянному жестких в задней части, пятки и без того болели при каждом надавливании задника, а тут еще кожа на распаренных ногах сдиралась до крови. В записной книжке того времени сохранилась запись: «08.03.1965. Осталось 78 км в баню. Всего было 164».
Не высыпались и другие. Ложились-то мы в пол-одиннадцатого, но по приказу не уснешь, даже если ты отличник боевой и политической подготовки. Лежать на койке днем воспрещалось (исключение составляли отдыхающие после наряда). Койке в течение дня надо было выглядеть наподобие кирпичика – прямоугольной формы, без никаких округлостей и помятостей. Искусству оформления спальных мест надо было учиться не менее, чем скоростному наматыванию портянок. Несознательным и наиболее страдающим от желания выспаться не оставалось ничего другого как заползать под койки, притом подальше от входа, между их рядами, чтоб незаметно. Все равно ловили.
Парадоксально: несмотря на всю спешку по утрам, именно тогда в народе обострялось чувство юмора. Любимым развлечением было поменять местами сапоги, стоявшие у коек. Еще связывали рукава гимнастерок или штанины. Наблюдать за вскочившим по команде соседом, который, запутавшись в галифе, свалился со второго яруса и теперь пытается надеть сапог тридцать девятого размера на свою ногу сорок четвертого, было очень смешно. При этом сами владельцы ноги сорок четвертого размера чувством юмора, как правило, не обладали.
У некоторых же оно было таким, что я бы на месте военных медиков приравнял его к плоскостопию третьей степени. Кто-то из начальства придумал развешивать портянки на крючках – согнутых буквой «S» больших гвоздях, заточенных с обеих сторон. Их цепляли к спинкам коек. Прыгаю я утром в сапоги, а там крючок острием вверх. То ли он сам так чудесно упал, то ли тоже шутка – на то, чтобы страдать и выяснять, времени не было.
Ну и, конечно, не обходилось без того чтобы начинить часть сигареты горючей смесью, отделенной от головок спичек. Если расчет оказывался верным, терпение исполнителей вознаграждалось забавным поведением курильщика и видом вдрызг разлохмаченной сигареты. Тут главное – не переборщить с количеством.
Одну из самых изящных солдатских шуток, в которую я сам влез, как суслик в силки, устроил Шелков. Наши пути быстро разошлись, но я его хорошо помню в связи с двумя событиями. Первое: он появился, когда мы уже учились. Не прошло и пары дней, как он с пристрастием погладил шинель и удрал в самоволку. Второе: Шелков был велосипедистом-шоссейником из Ленинграда. Я до армии с грехом пополам катался в университетской команде и тоже считал себя велосипедистом. Мы поспорили, кто из нас выносливей. То есть, кто с двумя гирями в руках сделает больше кругов вокруг плаца площадью с полстадиона. Вес гирь не помню, вроде бы полтора-два пуда. Помню, что было тяжело. Плечи стремительно обвисали, руки уже на втором круге были близки к состоянию, когда можно чесать себе пятки и собирать дары природы, не утруждаясь дополнительным сгибанием позвоночника. В конце концов, я покинул орбиту и подполз к Шелкову, чтобы выдохнуть: «Теперь ты!» Шелков ответил: «А не хочу!» Я воззвал к совести, но он все равно не хотел. Так победа осталась за мной.
В свое первое увольнение я отправился через четыре месяца после начала службы. А еще через какое-то время я уже мог бы служить проводником по Екатерининскому парку; не раз бывал и в самом дворце. И обязательно покупал в городе большой печатный тульский пряник.
Один раз получилось без пряника. Поперечным курсом по дорожке парка быстро и легко передвигался хорошо одетый молодой человек откровенно африканской наружности. Скорее всего, иностранец, потому что для теоретически допустимого в Царскосельском потомка Александра Сергеевича был темноват и годился разве что в предки. С другой стороны, в военизированном Пушкине того времени не кишели и отдельно идущие иностранцы. В музее, группой – еще куда ни шло. Так или иначе, он привлек мое внимание. Я, конечно, виду не подал, что привлек, но тут произошло неожиданное: его на ровном месте сбивает с ног жесткий приступ эпилепсии. От растерянности я сделал первое, что пришло в голову: бросился к телефону-автомату и вызвал скорую помощь. Меня попросили ждать у входа в парк, чтобы указать дорогу.
Пришлось стоять и ждать. Насколько помню, все обошлось, но надо-то было просто его поддержать, чтоб не бился головой и красивым пальто о стылый асфальт. Обычно это проходит, человек встает и идет дальше. Не надо было его бросать, а кто знал?
Но перед увольнениями я побывал еще в одном наряде – патрульным при комендатуре. Это позволило мне в дальнейшем, гуляя по городу, избежать возможных неприятностей.
Грозой военнослужащих был комендант пушкинского гарнизона, капитан то ли первого, то ли второго ранга. Пусть будет первого – так страшнее. Я должен был явиться в комендатуру и войти в состав патруля, курсирующего по городу в поисках нарушителей. Я явился и стал ждать, когда на поиски. Рядом – железная дверь с окошечком. Слышу, из-за нее доносятся крики «Выпустите меня! Я не пил! Не пьян я!» И стуки в дверь. Крики и стуки.
И тут появляется комендант. Я этот шкаф с погонами тогда увидал впервые. В руках у него моток каната толщиной с два крестьянских пальца. Ему открывают дверь карцера, и он валит, похоже, действительно не пьяного парня, одетого при чуть выше нуля в одну рубашку, лицом в цементный пол. Затем ловко вяжет в козлы: «Пусть поостынет часа четыре!». Сейчас объясню: это когда руки заводятся назад и запястья связываются со щиколотками. Древний метод усмирения, способствующий осознанию своего места под солнцем.
Страх перед комендантом был столь велик, что народ откровенно дурел. Со мной за компанию в увольнении оказался один из нашей учебной роты с фамилией, очень похожей на «Саидов» или «Алиев», и с таким же лицом. Он, как и многие ребята оттуда, был невысокого роста и щуплым.
Мы спокойно шли по улице, и я сначала не сообразил, почему Саидов вдруг от меня побежал. Тем временем он рысцой пересек по диагонали проезжую часть и подбежал к коменданту, который, оказывается, не спеша шел по противоположной стороне и довольно-таки впереди. Вытянувшись в струнку перед уходящим ввысь комендантом и держа пружинистую руку при головном уборе, Саидов заорал на всю улицу: «Товарищ капитан первого ранга! Разрешите пройти!» Товарищ капитан, особо не удивляясь, как будто стекающиеся к нему за дозволением ходить потоки рядовых – дело обычное, снисходительно отсалютовал и произнес: «Идите». Понаблюдав, как это выглядит со стороны, я рискнул предположить, что благоприятный ответ распространяется и на меня, и улицу за разрешением переходить не стал. В уставе об этом не сказано.
В классе мы проводили весь учебный день. Нагрузка была большой, лекции с разбором схем – скучными. Под монотонные речи офицера зверски хотелось спать. Я даже пытался научиться спать с открытыми глазами, но неудачно: уличали и будили. Понятно, что мной приветствовалось любое отклонение от этого нудного распорядка.
Как-то вместо лекций нас вывели за пределы школы, долго водили и привели на что-то тоже военно-учебное, но состоявшее лишь из засыпанного снегом подворья с колодцем между деревянных домишек. Возможно, территорию учебного аэродрома или полигона. Стояла весьма морозная погода что вне, что внутри помещений. Мы ежились от холода, пытаясь согреть руки и уши.
Стали распределять работу. Местный начальник подозвал меня, открыл один из выстуженных классов и повелел мыть пол. Вода – в колодце, тряпку найду сам, проявив солдатскую смекалку. Проявлять было непривычно, но стащить тряпку где-то все же пришлось. И даже воду удалось набрать в замерзшем колодце. Однако дальнейшее мало совмещалось со здравым смыслом. В холод с руками у меня всегда были проблемы, но в полной мере я это дело ощутил лишь здесь, возя по полу мокрой тряпкой нулевой температуры и то и дело выжимая ее ведре с водой той же степени приятности. Мало того, что руки ломило до тошноты, а сердце, казалось, останавливается (при моем пульсе с нижним пределом чуть выше 30 это было бы неудивительно), так и проку от мытья было чуть: вода на полу тут же покрывалась корочкой льда, и тряпка безрезультатно скользила по ней; лишенные опоры ноги буксовали. Странное дело: вроде бы, армии наши руки были нужны никак не меньше, чем головы, забитые схемами, тут же забытыми, так зачем так-то уж с ресурсами?
Не знаю, из каких соображений исходил тот начальник, но я без единого сказанного вслух слова вымыл этот чертов пол, тем самым, как мне показалось, лишив его определенной доли удовольствия.
И что интересно: я стал с необычайной нежностью относиться к занятиям в теплом уютном классе.
Через семь месяцев мы стали специалистами по РЛО самолета-перехватчика Су-9. Бортовая радиолокационная станция, позволяющая обнаружить летящую цель и навести на нее ракеты, система опознавания «свой-чужой» и что-то еще, имеющее радиоимпульсную природу, вскоре будут предметами нашей особой заботы на ближайшие два с половиной года. И это при том, что полгода назад некоторые из нас не знали, что такое «размер обуви»!
Осталось сдать экзамены.
Перед самыми экзаменами капитан, лектор по РЛО, попросил задавать вопросы, ежели кому до сих пор что-то не ясно. На мой взгляд, темного хватало, но я резонно полагал, что внести ясность одним ответом даже капитану не под силу.
Ахмедову повезло больше. Ахмедов был в миру каким-то образом уже готовым школьным учителем-филологом из Душанбе (это Таджикистан) и отличался рассудительностью. Ему неясно было только одно: «Я вот понимаю, как эта радиолокационная станция работает, когда самолет стоит. А вот когда летит – не понимаю! Когда летит – ветер сильный, он импульсы обратно задувает!» Мы напряглись. Однако капитан свой контингент знал – мы были не первыми его выпускниками, поэтому ответил доступно и исчерпывающе: «Не задует!» Ахмедов был готов продолжить диспут, но развить тему ему не дали: раз капитан сказал, значит так и есть.
Проспав половину занятий, экзамены я почему-то сдал успешно, попутно опровергнув мнимую симметричность поговорки «Меньше знаешь – крепче спишь». Ведь, на первый взгляд, должно быть и наоборот: «Крепче спишь – меньше знаешь».
Потом распределяли. Лодейное поле, Остров, что в Псковской области, Амдерма... Распределяли, видимо, придерживаясь принципа: чем ниже баллы, тем выше широта. Больше всего опасались заполярного аэродрома Амдерма – там холодно, ближайшие развлечения – на юге, в Воркуте. 265 километров по прямой, 700 – по дороге.
Мне достался эстонский городок Тапа.