Свои пять лет отец отсидел полностью - к 1949 году.
Москва для него была закрыта, а мама, очевидно, не слишком добивалась его возвращения в семью: расписаны родители не были, и отношения за время разлуки сошли на нет, хотя переписка и не прерывалась. Он уехал в Гудауты, в Абхазию, нашел там двух музыкантов, и они стали играть в местном ресторане, а также на танцах в санаториях. Квартирный вопрос тоже решился удачно - вместе с семейным. Он поселился у очень симпатичной женщины - Лиды Рожковой. С двумя сыновьями - Эдиком и Сашиком - она жила в доме своей матери - белом, каменном, добротном, с примыкающим к нему большим садом - на улице Берия, рядом с железной дорогой. Летом 1951 года я получила приглашение провести там каникулы.
Гудауты представляли собой тихий и провинциальный курорт. Пляжи - дикие, не оборудованные, галечные. К морю ведет широкая аллея через городской парк, украшенный неизменной ротондой с белыми колоннами. Дома преимущественно частные, одно- или двухэтажные. Из развлечений - кинотеатр под открытым небом, где в то лето показывали трофейного "Тарзана", ресторан и танцы - в санаториях и в том же ресторане. Но главное, разумеется, море. Я увидела его впервые в жизни.
А я на пляже...
Впервые в жизни были и магнолии, японская мимоза, олеандр, гранат с его упругими точеными цветами. Листья магнолии с написанными на них текстами тогда еще можно было отправлять по почте, как письма, что все и делали. Ну и фрукты, конечно! В Москве тогда фруктов не было вообще. Даже яблоки не водились. А тут в собственном саду и груши бергамот - небольшие, продолговатые, ароматные, и груши дюшес, исходящие соком, слишком сладким, и мушмала - странная не то ягода, не то еще что. И разноцветный тутовник - ничей, прямо на улице, и кизил, тоже дикий. Понятно, почему все обратные поезда с Кавказа были забиты специальными деревянными ящичками с прорезями для воздуха, в которых курортники везли домой гостинцы - фрукты и овощи. Отдельное счастье - свежая рыба.
Отец возвращался из своего ресторана поздно ночью, когда мы уже спали. Рано утром Лида выгребала у него из карманов брошенного пиджака скомканные денежные купюры не очень высокого достоинства, но многочисленные, и быстренько бежала на рынок, откуда тотчас же приносила сочащуюся золотистым ароматным жиром копченую, еще горячую ставриду, саблевидную, безупречной формы. Или пухленьких головастых барабулек. Быстро варила картошку и подавала роскошный завтрак, добавляя "по вкусу" зеленый лук и помидоры.
После завтрака мы шли купаться (тогда говорили "на море"). Отец научил меня плавать и играть в волейбол. Он вообще очень старался восполнить упущенное для моего воспитания время и делился своим жизненным опытом и философскими воззрениями. Кое-что я сразу запомнила и взяла на вооружение, сравнивая потом с собственным опытом и убеждаясь в правоте отца. Например, он сказал однажды, что мы любим тех, кому сделали добро, и не любим тех, кому чем-то навредили. Совершенно справедливо. С добавлением неутешительных наблюдений над теми, кто не любит сделавших им добро. Не хочет чувствовать себя обязанным.
Кроме того, отец настойчиво пытался втянуть меня в какие-то классические детские занятия и забавы. Поощрял мое собирание книг, требовал, чтобы я училась фотографии. И каталась на коньках. И увезла с собой в Москву лимонное деревце, чтобы вырастить плоды. А вот хаотичное и ненормированное мое чтение (не по возрасту) не поощрял, считал, что неправильно пойму или вообще это мне не нужно читать. И художественное мое чтение критиковал за неправильный выбор ("Василий Теркин" в моем исполнении ему не понравился). Тут ему, пожалуй, удалось отвратить меня от этого занятия на какое-то время. А вот с книжками - нет. Да и с традиционными детскими забавами я его надежд не оправдала: каток терпеть не могла за скуку и бессмысленность движения (то ли дело лыжи - на природе и с постоянной сменой пейзажа); фотографировать и фотографироваться до сих пор не люблю (даже теория у меня есть: когда фотографируешь, не смотришь и не видишь, а только стараешься остановить мгновенье "на потом"), а лимон у меня погиб - садоводческого дара не оказалось, как и многих других способностей, полезных для жизни.
Вообще, если мамина функция в моем воспитании была безоговорочная защита, то функцию отца я назвала бы постоянным оппонированием - и маме с ее системой воспитания, и мне как порождению этой системы.
В Гудаутах я очень подружилась с сыновьями Лиды, особенно со старшим - Эдиком. Он был мой ровесник, но, в отличие от меня, совершенно инфантильной по жизни, привык быть мужчиной в доме и многое умел делать руками. У него (да и у младшего Сашика) была масса хозяйственных обязанностей, некоторые из которых я с удовольствием с ними разделяла. Например, мы ходили с серпами заготавливать траву для скотины (кажется, лидина мать держала коз), поливали сад и пропалывали грядки. И это было весело. Почти так же, как лазать по деревьям, взбираться на холмы, играть в мяч вместе с соседскими мальчишками и с большеглазым сыном Гриши Асмаряна (Гриша играл с отцом в оркестре) Татосиком, который со временем вырос в известного армянского органиста Татевоса Асмаряна. Для мальчишек я была "свой парень". Слава богу, мы никогда не дрались (драться я не умела), но спорили по любому поводу отчаянно, до крика и до слез. Плакала, правда, я лишь однажды, когда Эдик и пришедшая ему на помощь Лида загнали меня в угол в какой-то дискуссии и лишили аргументов. Я и сейчас все пытаюсь себе объяснить, в чем причина этого постоянного желания спорить. В духе противоречия? Спортивном азарте, необходимости одержать верх в борьбе? В поисках истины и справедливости? В неосознанной жажде самоутверждения? Впрочем, в моем нынешнем возрасте самоутверждаться уже поздновато, а спорить по-прежнему тянет.
С Эдиком и Дашиком
Особое место в новоявленной курортной жизни занимали, естественно, танцы. Отец играл в "Черноморце" и в санатории "Волга". Походы туда - целое событие, выход в свет. Надо было дождаться темноты, которая, на юге, как известно, падает сразу и бесповоротно, и под звездами брести, не торопясь (жарко было и вечерами) в сторону загородных садов и особняков, где находились санатории. Сама эта прогулка - вдоль ночных, набегающих, как волны, ароматов, создавала некий меланхолический настрой, готовила к дальнейшему томлению под звуки старых танго и модных новых эстрадных песен. Тогда только появилось "Рэро", песня, которую отец и его коллеги пели по-грузински: "Рэро, ракаргия сихварули, рэро, роцаминда гулид гнахо, рэро¸чиреме, шены, рэро" - звучало дивно, настраивая и без того романтически устремленных курортниц на мимолетные любовные приключения с красивыми молодыми абхазцами. Лица женщин, собравшихся на танцплощадке, были как будто одеты в униформу - белый верх, темный низ. Белый верх: никто мне не нужен, просто так зашла - на других посмотреть. Темный низ: да подойдите же ко мне, сил больше нет ждать. Местные мальчики, как правило, выбирали умело, не допуская осечек, иногда разыгрывая долгоиграющую карту. Так, лет через пять после описываемых событий я работала вожатой в пионерском лагере - на летней практике от Пединститута. И там работала тоже вожатой очень добрая и славная девушка по имени Тамара, работница предприятия, от которого был лагерь. Только была она уж очень некрасива: полная, лицо тяжелое, расплывшееся, прическа - перманент. А темперамент - бешеный, и никаких комплексов. Говорить любила исключительно про любовь. Один из рассказов я запомнила, потому что действие происходила как раз в Гудаутах, в санатории. Она там влюбилась в абхазца, чувств не скрывала (никакого "белого верха"), знал весь санаторий. "Предмет" регулярно приходил на танцы, но ее не приглашал, выдерживал. Когда, наконец, она оказалась в его объятьях, он строго сказал: "Вы обратили внимание, что я пригласил вас на медленный танец?". Не хотел, чтобы эти взбалмошные и невоздержанные русские нарушали канон. Как он его понимал. В результате этот роман не только состоялся, но и имел протяженность во времени.
Намерений танцевать у меня тогда не было. Хотя танцевать я любила с самого раннего детства и, как все маленькие девочки, мечтала стать балериной. Танцевала в детском саду, танцевала в пионерских лагерях, где в течение всей смены шла обычно подготовка к заключительному концерту. Танцы разучивали друг от друга или в кружках, которых множество работало в лагере. Шанс стать профессиональной танцовщицей у меня появился в 1949 году. У отца кончился срок, и он ненадолго появился в Москве, пытаясь, видимо, устроить свои дела. Пошел и к Моисееву, который принял в нем самое заинтересованное участие. Меня взял с собой - показать Мэтру. И я ему станцевала свой коронный номер - молдавский народный танец Юла, предварительно громко объявив и потом деловито сама себе подпевая. Не знаю, конечно, что на самом деле подумал обо мне великий хореограф, но отказать - не отказал, велел приходить в свою Школу при ансамбле, когда стукнет четырнадцать. А, когда мне стукнуло четырнадцать, многое в нашей жизни переменилось, и в Школу я так и не пошла поступать.
Итак, на танцы я ходила, томление испытывала, но не танцевала. Вроде бы, стимула никакого не было: не с приятелями же обниматься, да они и не умели танцевать. А молодым людям постарше я была не нужна. Лишь однажды я поймала на себе непривычный, мужской, смущающий взгляд. Не на танцах. Я одна играла в мяч у стенки рядом с домом. Бросаешь мячик об стенку, он отскакивает, ты через него прыгаешь, и должна потом его поймать. Нужна сноровка, так что я целиком сосредоточилась на игре. И тут мяч отскочил, я его не поймала, он покатился, я побежала за ним и прямо-таки споткнулась о светло-зеленые глаза. Они принадлежали юноше лет семнадцати, который внимательно наблюдал за мной из окна напротив. Красивый блондин, абхазец. Во мне что-то екнуло, я попыталась продолжать свою игру, но не смогла, и покинула площадку. Больше я этого мальчика не видела, но взгляд запомнился.