Еду в Париж, волнуюсь, так как много слышал о нём, говорили, что он коварный, как и все большие города. Взял такси и приехал сразу же в больницу. Приняли, переночевал. Утром рано позавтракали в столовой больницы. Только два человека там говорили по-русски. То, что мне рассказал русский аптекарь, комом упало на сердце.
В 9 утра зовут представиться к директору, открывают двери, и сразу же за ними на высокой кровати лежит под одеялом старше средних лет грузный человек в еврейской камилавке, почтительно окружённый стоявшей толпой. Когда я вошёл, то они расступились и, указывая на меня, по-французски сказали: «Вот он». Он подал мне руку, я ему пожал её и после этого встал в сторонку, поскольку говорить было не о чем, а по-французски я еле кумекал. Потом пришло ещё 2-3 человека; все они раболепно подходили к этому «иерарху еврею», раболепно целовали ему руку и становились в полукруг в сторонку. Потом, посматривая на меня, вдруг все сразу заговорили. Наговорившись, «иерарх еврей» подал мне руку. Я вышел из группы, пожал ему руку и вышел уже в приготовленную открытую дверь. Чувствовал, что приём-знакомство и служба здесь под вопросом.
Иду в столовую. Встречаю этого человека-еврея, говорящего по-русски. Он мне говорит: «Не знаю, приняли ли вас». Я ему: «Что ж, я тоже не знаю. А кого спросить?» Он в ответ: «Не знаю». И ушёл. Постояв немного, я пошёл к русскому фармацевту в аптеку. Тот мне сразу сказал: «Ваш чемодан стоит в коридоре». Тогда я его поблагодарил за всё, и он мне говорит: «Тяжело нам, русским, здесь, но выворачиваться надо. Вы молоды и, как вижу, хороший молодой человек, и поэтому не падайте духом и пробивайте себе дорогу».
Взял я мой чемоданчик из плетёнки и вышел на улицу. Вот тебе и Париж! Долго мне пришлось помотаться по городу. Два дня спал в общежитии для приезжих донских казаков: кровать с тюфяком – и всё. Был в Медицинском русском обществе. Послали меня оттуда к профессору Алексинскому, который время от времени преподавал нам анатомию в Новочеркасске, когда сбежал или из Москвы, или из другого какого города. Мило принял, написал записочку, и этот же день меня взяли санитаром в Русско-французский хирургический госпиталь.
Вот лежу в комнате, рядом на другой кровати спит штабс-капитан, санитар. Вспоминаю Сербию. Думаю, не плохо ли сделал, что уехал от Шуры, то есть из государственной больницы, где от половых тряпок и щёток своей долгой службой отделался и занимался только исключительно медицинской, а не этой унизительной работой, в которую теперь полностью окунулся. Нет! Приехал сюда учиться, всё это временно, так что горевать нечего, успокаивал я себя и на том засыпал.
Это чисто хирургическое заведение: восемь-десять хирургов один за другим оперируют каждый своего пациента. После операции пациента или увозят к себе домой, или он остаётся на пять-шесть дней здесь в больнице. Всё здесь шикарно: десять великолепно устроенных комнат и по одному клиенту в каждой.
Теперь я хлороформирую клиентов от 9 часов утра и до 3 часов дня беспрерывно. Выхожу, качаясь от хлороформа. Обед русский; управляющий князь Голицын, у которого правая нога ампутирована, кормит всех на славу. Мою хирургические инструменты и убираю хирургическую; сестра-фельдшерица стерилизует и готовит материал для очередной операции.
Приходит доктор Маршак, еврей, с молодой клиенткой, тоже еврейкой, замужем, имеет двоих детей. У неё goitre (струма), которая обезображивает шею. Нужно струму удалить. Пациентка, симпатичная дама, садится на операционный стол, смеётся и говорит доктору: «Смотрите, снимите струму хорошо, чтобы ничего не осталось». Доктор: «Не беспокойтесь, всё будет хорошо». Ей 28-30 лет, рослая, в силе женщина, но что самое главное – такая весёлая, такая жизнерадостная, что приятно на неё смотреть.
Операция начинается в весёлом настроении. Первое прикосновение скальпеля. Свищет кровь из перерезанных вен и артерий, щипчики-зажимы артерий, потом перевязки их. Вот набирается полный пучок зажимов-щипчиков pran; операция затягивается. Меня замещает вызванный врач для хлороформирования, я стою рядом и смотрю за ходом операции. Всё залито кровью, хотя и чистится время от времени. Вижу, что доктор начинает просто пучками завязывать pran, что противопоказано в хирургии, спешит закончить операцию. Всё зашито, всё забинтовано. Пациентку свозят в её комнату. Вид у неё больше нежели слабый. Доктор закуривает папироску, чтобы этим собраться с мыслями, вернуть себе хладнокровие, придать уверенности себе и окружающим его лицам.
Вдруг прибегает сестра-фельдшерица и говорит: «Ей плохо: умирает». Доктор: «Дайте ей l’eau physiologue (физраствора)».
Все стремятся это сделать. Доктор стоит, молча курит, что-то, смотря на меня, собирается мне сказать, как выскакивает сестра-фельдшерица и говорит: «Она умерла». От такой громовой новости меня как ударило по ушам. Доктор вскочил -и в комнату умершей, быстро оттуда вышел и бросил слова: «Предупредить мужа».
В больнице этой морга не было, покойницу увезли на другой день. Больно и обидно было видеть убитого горем мужа, а ещё больше – бедных сирот восьми-девяти лет, мальчика и девочку, и всё это – из-за глупости, кокетливости усопшей и недосмотра доктора. Вместо того чтобы курить и этим себя успокаивать, - ведь он знал и видел, что клиентка много потеряла крови, истекла кровью, - ещё в хирургической комнате ей нужно было бы влить физраствора. Да, доктор дал маху, но мёртвого не воскресишь.