[8] 21 мая н/с
Сменен председ[атель] Ч.К. Баскаков. Говорят, назначают кого-то из Харьк[ова]. Баскаков на днях зашел к арестованному бывшему офиц[еру] Семикину: "Ты за что здесь сидишь?.." -- "Вероятно, за то, что меня мать родила". -- "Я тебя здесь сгною!.."
Может быть, из Харькова пришлют кого-ниб[удь] приличнее...
Арестован Конст. Маркович Кирик. Был при трибунале. Остался при приходе Деникина. Мне с другими пришлось хлопотать: он действительно оказывал некоторые услуги при освобожд[ении] арестованных большевиками. Теперь арестован за взятки и грабежи... Говорят, жена делала себе необыкнов[енные] бархатные платья. Собирается ко мне, чтобы я опять хлопотал. Это, конечно, -- пустое. Я за воров не ходатай.
Иррациональное...
Утром я выхожу в гор[одской] сад. Солнце поднялось невысоко, и деревья, освеженные дождем, дают яркие световые пятна и тени. Природа весела, бодра и прекрасна.
Ко мне подходит человек с винтовкой. Это сторож городского сада. Я с ним знаком. Как-то на Пасхе я пошел в сад с девочкой, внучкой. Он с каким-то вызывающим видом пошел мне навстречу. Сад официально не был еще открыт. Я прошел через огромную прореху в заборе: зимой разбирали заборы на топливо и теперь с площадки можно пройти в гор[одской] сад через сад дома.
-- Можно здесь погулять? -- спрашиваю я у сторожа.
-- Нужно дать сторожу праздникового, тогда можно, -- говорит он и смотрит на меня тем же вызывающим взглядом. Лицо у него худое, взгляд довольно тусклый. Вид довольно захудалого человека. Я улыбаюсь и даю праздникового. Он, видимо, тронут, и, когда погуляв немного, я иду назад, он выходит навстречу и приглашает погулять еще. С тех пор он каждый раз подходит ко мне и вступает в разговор.
Живет он здесь вдвоем с женой. У жены такой же захудалый вид. Она очень смирная, а у мужа есть что-то простодушно хищное. Жить трудно, а жить надо. Живут в тесной и сырой хибарке и недоедают. Жалование сторожа маленькое. Не хватает на хлеб. И его глаза глядят по сторонам: нет ли где какого источника дохода.
Сегодня у него вид особенно несчастный. Он подходит и садится рядом. Через плечо у него винтовка на веревочной перевязи.
-- С обхода? -- спрашиваю я.
-- Да, с обхода, снизу.
И он утомленно мотает головой по направлению к долине, где расположен нижний сад с чудесной зеленой светотенью. Света ярки, тени глубоки и темны... На противоположном склоне темным пятном виднеется пущенная в сад лошадь.
-- Лошадь? -- говорю я вопросительно.
-- Сегодня уже два раза выгонял, -- говорит он устало. -- Все пускают... Такой народ, не поверите... Известно, кобишанцы. Я к себе ближе 5 сажен не подпускаю. Говори оттеда! А то -- пожалуй, винтовку отнимут, над самим зло сделают. Городьбу еще с зимы разобрали. Теперь где-то лошадей не пустить... Траву топчут, ветки обрывают. Ничего не поделаешь... Вот опять к молодым деревьям идет...
Я понимаю, что ему в самом деле не бежать каждый раз. Наши заборы тоже разобраны: у домовладельцев срублена роща внизу, которой они очень дорожили. Фруктовый сад стоит беззащитный: ограда зияет огромными прорехами.
-- Шостый день не ел хлеба, -- говорит он неожиданно, и в голосе его звучит тоска... -- Вот что наделали...
Кто наделал? До известной степени понятно: владыки настоящего положения, и я даже не спрашиваю. Но через некоторое время он с таинственным видом наклоняется ко мне.
-- Слушайте, дедушка, что я вам расскажу. Сижу я как-то, обедаю: суп есть, хлеба нету. Приходит какая-то барыня... Это что же, говорит, суп есть без хлеба. Нехорошо! Нехорошо, конечно. Да как нет хлеба, то и не будешь его есть... На следующий день иду я снизу, с обхода, -- сидят какие-то трое. Сидят вот тут, на скамейке, разговаривают про себя. Остановился я вот тут на уступе, смотрю на сад, сам слушаю. Вот один, слышу, говорит: "Так не возьмешь... А если дать хлеба и соли, так возьмешь". Тут я понял: коммунисты!.. Это они сговариваются, как лучше нашего брата взять! Хорошо. Пошел домой. Опять эта барыня приходит: "Пойдем со мной. Будет хлеб". Я говорю: "Нельзя мне идти, не спросившись. Не могу бросить сад. Пойду к заведующему. Если отпустит, -- могу". -- "Да что ты боишься, ведь мы пойдем к начальству". -- "Все одно, нельзя не спросясь". Пошел к заведующему. Тот сейчас в телефон... "По какому случаю вызываете?"... Никто, оказуется, не звал... Вот какая штука!... Понял я.
Он наклоняется [ко] мне и говорит таинственно:
-- Жидовка... И те тоже... Коммунисты были чуть не все жиды... Лучше я без хлеба посижу...
Я пытаюсь рассеять его суеверный страх. Может, женщина желала ему действительно исхлопотать помощь. Но мои слова точно даже не доходят до его слуха...
-- Хотят хлебом взять... Нет, дедушка, лучше я без хлеба посижу... А только... что же это будет?
Опять мне чудится в этом то "иррациональное", суеверное, но настоящее народное чувство, которое сильно, как стихия. Коломакские повстанцы говорили, захватив коммунистов: "Нам все равно погибать. Вы не признаете Бога, устраиваете воскресники. Бог рассердился и не посылает дождя. Страна погибает". К счастию, вскоре после этого пошли обильные дожди. Значит, Бог пока грехам терпит. Терпит и народ. Вообще эти иррациональные стихийные процессы имеют огромное значение, которым легкомысленно пренебрегает большевизм. Как-то я среди членов исполкома стал говорить о необходимости уважать народную веру и что это уважение (веротерпимость) есть один из основных догматов и наших убеждений. Недавно окончивший гимназист, сделанный комиссаром просвещения, возразил мне:
-- Поверьте, тов[арищ] Короленко, у меня есть опыт. Я девять месяцев стоял во главе просвещения там-то. Религиозные суеверия легко искоренимы...
Ребята, играющие с огнем. А между тем -- совесть народа, теперь это -- запутанный роковой клубок. Конечно, лозунги заманчивы. А еще заманчивее земля и имущество имущих классов, захваченное деревней. Но все это делается при глухом внутреннем протесте: эх, что-то не так, Бог рассердится, и никакая агитация специалистов-агитаторов этого не заглушит. В этом клубке узел реакции.