Даже у доброжелательного читателя моих писаний может остаться неверное впечатление, будто бы наши академические будни были лишь поисками приключений и утех. Работали мы много. Учебный день был долог. Помимо уроков по живописи, рисунку, композиции, были еще и общеобразовательные дисциплины. Первые можно было пропустить только в случаях исключительных, со вторых сматывались чаще, за что плачу сегодня вполне примерным невежеством.
Культурная жизнь за стенами нашей цитадели, конечно же, интересовала нас. Но купить два билета (не одному же идти) в театр, скажем, Комедии на спектакль Акимова было не по карману.
Но все же мы были учениками самой главной рисовальной школы в стране.
Помню событие, которое взбудоражило нас чрезвычайно: приезд Ива Монтана с Симоной Синьоре. О билетах даже мечтать было непозволено. Но один, все же, оказался в наших руках. Кем-то у кого-то был одолжен как образец для изготовления фальшивых. Работа закипела. Первой проблемой, как ни странно, оказалась бумага. Были посланы гонцы во все магазины канцелярских принадлежностей. Безрезультатно. Бумагу нашел я случайно. Ею оказались обложки школьных тетрадок для первоклашек. Наш коллега с графического факультета, хороший шрифтовик, легко справился с основными текстами на билетах. Штамп был изготовлен из обычной плоской резинки. Внизу, под чертой, где была напечатана микроскопической нонпарелью всякая ерунда, вроде «после третьего звонка входить в зал запрещается», мы писали все, что могло взбрести в голову. Иначе говоря, ничего приличного. Были мы к тому же гурманами, делали ленты из двух-трех билетов, прокалывая перфорацию обычной швейной иглой. Вы-глядел наш продукт шикарно, убедительнее оригинала. Три заслона прошли без проблем. Первый — конной милиции, затем — перед входом в здание и, наконец, в вестибюле, перед тем как зайти в зал. Вся наша «криминальная банда» устроилась на галерке. Бурному проявлению чувств не было предела. Ив Монтан, еще молодой, раскрепощенный, свободный человек. Наши, советские, были другие. Стоят пеньком у микрофона в костюме, застегнутом на все пуговицы, при галстуке и нередко с заложенной за борт пиджака рукой. Клерк клерком, хотя часто с отличными вокальными возможностями. Ив Монтан тоже был при галстуке, который весело болтался на расстегнутой рубашке. Он двигался по всей сцене, как, очевидно, у себя в дома в Париже, и пел: «C’est si bon de jouer du piano tout le long de son dos tandis que nous dansons…». Как же это было восхитительно и ободряюще в нашей приоткрывшей один глаз после летаргического сна стране. Симона — единственная в своей выразительной привлекательности и, как мне всегда казалось, с врожденной трагической печатью на лице.
Да, все менялось вокруг. И только методика и процесс нашего обучения оставались такими, какими были сформированы в Императорской Академии художеств двести лет тому назад, в царствование Елизаветы Петровны. Долгими часами моделировали мягкие рефлексы на рисунках с античной скульптуры, штудировали анатомию по Экорше Гудона и по живой модели, как делали до нас многие поколения студентов.
Занимались мы в просторных классах. Вообще автономия территории, которая включала в себя студенческое общежитие, академический сад и главный корпус, выходящий фасадом к Неве, — все вместе создавало чувство привилегированности, что никак не вредило нашему психологическому здоровью. Мы со свойственной молодости заносчивостью относились к академической рутине обучения…
Сегодня же с моим опытом я воспринимаю как благо и чудо, что разрушительная энергия человеческих страстей оставляет в стороне от своего гибельного внимания маленькие островки покоя. Это рукописи, книги и архивы, которые «не горят», это целые культуры, засыпанные землей в ожидании воскрешения, картины, сохраненные страстной любовью коллекционеров, и многое, многое другое. Все это суть звенья одной не прерывающейся цепи, которая есть культура, и, быть может, единственное оправдание нашего земного бытия.