«Я Вас люблю, хоть и бешусь, Хоть это труд и стыд напрасный, И в этой глупости несчастной У ваших ног я признаюсь...» Как он пел! Безголосый, некрасивый, щуплый, почти лысый в свои двадцать три года, — но то, что он создавал собой, было великолепно. «Завораживающее чудо», — сказала о нем моя подруга Люда. Но, когда его виолончель, или фортепианная игра, или даже вокальное баловство прекращались, атмосфера чуда сразу же исчезала, и оставался насмешливый, острый, себе на уме человек, гурман и бабник.
Он любил вещи и вещицы. Позже, когда стал несметно богат, он коллекционировал разные антикварные предметы: мебель XVIII века, особенно русский ампир, фарфор, люстры, зеркала, ткани. Он коллекционировал все, даже дворцы — в Петербурге, Москве, Литве, Франции.
«Сидите Вы, склонясь небрежно, Глаза и кудри опустя, Я в умиленье, молча, нежно Любуюсь…» Он неожиданно остановился.
— Я вам это пою, — сказал он.
— Слава! — воскликнул Коля Каретников, — ты забыл: я на ней женюсь, и ты уже приглашен на свадьбу.
Талантливый молодой композитор был моложе Славы, никак ему не ровня, но они были друзьями, и Слава приходил сюда почти регулярно. Я шутила, что, может быть, ему просто нравятся обеды Колиной мамы, певицы Марии Петровны Суховой. Она кормила Славу, когда он был подростком, в эвакуации, восхищалась его игрой — они были соседями. Славин отец, виолончелист, болел и вскоре умер, а маме-пианистке, с двумя детьми и почти без денег, было не до готовки.
Славе нравилось бывать у Каретниковых, уходить из своей коммунальной квартиры, играть на рояле, на котором когда-то играл Рахманинов, видеть прекрасные портреты Шаляпина, старинные оперные костюмы, пейзажи Коктебеля, сделанные модным тогда художником Бялыницким-Бируля, в рамках из коктебельских камешков.
Ему нравилось рыться в уникальной коллекции оперных партитур и старинных публикациях романсов, доставшихся, как абсолютно все здесь, включая и самое квартиру, от бабушки, приемной матери Колиного отца, известной певицы Императорского, а потом Большого театра Дейши-Сионицкой.
Ростропович вел себя так, будто он был ко мне действительно неравнодушен. Но я уверена, что любая другая восемнадцатилетняя вызвала бы такую же реакцию. И кроме того, ему нравилось дразнить Колю.
Вообще дразнить и разыгрывать было одним из его любимых занятий. Кто бы мог поверить, слыша его виолончель с «Сарабандой» Баха, что он мог просто так позвонить какому-то музыканту и выдумать, что концерт того отменяется. Или сказать, что родившегося в зоопарке слоненка назвали именем того, кому он сейчас звонит, и надо срочно прислать письмо согласия, заверенное нотариусом. Он мог только что закончившего консерваторию юного композитора пригласить якобы на обед к Шостаковичу или попросить во что бы то ни стало достать тамбовский окорок для декана консерватории.
Какая извилистая фантазия, какая изобретательность! Какое скоморошье озорство! Потребность, как в современном искусстве, шока и внезапных эффектов, желание нарушать традицию, даже быть неприличным; быть не гуманным, а активным и не впадать в сентиментальность. Это была суть темперамента Ростроповича.
На мою свадьбу ко мне в Большой Сухаревский он пришел с мамой и сестрой Вероникой. Хвалил Колиного отца, который неплохо исполнил «Пою тебе, о Гименей, ты соединяешь невесту с женихом…». Потом он сам что-то спел, кто-то из пианистов играл. Моя тетя Эмма застывала от восторга. Уходя, Ростропович спросил, можно ли взять с собой трюфеля. И моя мама радостно ссыпала конфеты ему в карман и в Вероникину сумочку.
Затем его приходы к Коле сократились и вскоре прекратились совсем. Он сошелся с певицей Зарой Долухановой — настоящий, серьезный роман, о котором все говорили. Глубина и одновременно изящество голоса Долухановой, волнующий тембр, чудесная атмосфера музыки, которую создавал аккомпанирующий ей Ростропович… Я была и на их концерте песен Шуберта, и на другом — романсов Рахманинова и Брамса. Оба в Малом зале консерватории, оба — непередаваемо великолепные!
С женитьбой на Галине Вишневской в середине 50-х годов в его жизни начался период другого масштаба, других амбиций, и я понимаю, что, когда он в 70-х годах, выступая в Нью-Йорке, получил мою записку и не ответил на нее, — он просто вырос из того времени, как подросток вырастает из раннего детства. Он, даже когда его попросили, не купил в Париже лекарство, нужное для смертельно больного отца Коли. Но потом, через каких-нибудь двадцать лет, он давал большие деньги на госпитали и лечебницы.
Сейчас, когда его нет, когда обозначен конец и видишь его жизнь во всей ее протяженности, понимаешь, что он был одним из самых счастливых людей. Его огромный дар, его удивительное исполнение, посвященные ему работы самых великих современных композиторов, его везение во всем, что бы он ни делал, — он добился всего, чего хотел — от дирижерства до денег, машин, домов, семьи, детей, до возможности помогать, до веры и даже до отсутствия страха смерти — говоря, что ведь там, на другой стороне, его самые любимые люди — и Шостакович, и Бриттен, и Прокофьев…