Наше заключение длилось в течение семнадцати дней -- с 27 августа по 13 сентября. Пока мы сидели в комнатах, нас оставляли в покое, и наша жизнь казалась совершенно не изменившейся. Но как только мы хотели пошевельнуться, пойти подышать свежим воздухом, начинались притеснения. Нам отвели для прогулок французский цветник перед домом со стороны сада. Единственная дверь, которая туда выходила, была открыта и охранялась большим количеством вооруженных часовых, так же как и аллеи, окружавшие цветник. Кузьмин начертил план сада, где мы могли свободно ходить. Один солдат, которого, видимо, забыли предупредить о том, что аллея, идущая вдоль ограды, входит в разрешенный круг, прицелился в меня из ружья за то, что я рискнула пойти туда. Я продолжала подвигаться вперед, уверенная в своей правоте. "Ты не видишь, что ли, буржуйка, что я хочу стрелять в тебя?" -- закричал он мне. -- "Прежде всего, я запрещаю тебе называть меня на "ты", дурак", -- сказала я и продолжала идти. Ошеломленный, он опустил оружие.
Потом явился дежурный унтер-офицер, который извинился передо мной и принялся объяснять солдату топографию сада. Мы заметили, что солдаты становились ужасны, когда они собирались вместе, взятые в отдельности, они начинали тотчас же уверять в своей преданности и верности. В продолжение этих восемнадцати дней я часто разговаривала с ними. Когда Керенским было распространено известие о приближении Корнилова, солдаты сделались особенно нервными. Один из них спросил меня: "Скажите, барыня, вы за Керенского или за Корнилова?" Несмотря на все неблагоразумие моего ответа, я сказала: "Без сомнения, за Корнилова". -- "Ну вот, -- спокойно возразил солдат, -- а я нахожу, что его следовало бы расстрелять". Он не донес на меня потому, что в то время считалось возможным говорить все и высказывать свои мнения.
И я, и дети постоянно беседовали с нашими тюремщиками. Только великий князь гулял, не произнося ни слова, молчаливый и серьезный, и скоро возвращался. С самой ранней юности он был военным, солдатом в душе, и вид этого беспорядка, этого неповиновения, этой неисправной формы причинял ему страдание. Он думал о своем отце -- императоре Александре II,-- как должен был бы страдать тот, если бы видел с неба, что сделали изменники с его дорогой Россией...
Через каждые двадцать четыре часа происходила смена взвода, офицера и унтер-офицера, которые несли караул. И вот, я утверждаю под честным словом, что из восемнадцати офицеров, которым по очереди поручали надзор за нами, по меньшей мере четырнадцать со слезами на глазах уверяли в своей верности старому режиму. Они пользовались моментом, когда доктор Обнисский, домашний врач великого князя, который один имел к нам доступ, приходил навестить своего августейшего пациента. Дежурный офицер должен был присутствовать при ежедневных визитах доктора (чтобы этот последний не принес великому князю ничего другого, кроме своих забот). Я видела офицеров, которые плакали, целуя руки великого князя и прося прощения за свое вынужденное присутствие. И великий князь был так бесконечно добр, что сам еще утешал и ободрял их. В присутствии солдат офицеры снова становились осторожны, бесстрастны и высокомерны. Мы неосмотрительно пригласили одного из них к завтраку, и несколько часов спустя, по доносу одного из солдат или слуг, офицер был отозван.
Однажды, когда я прогуливалась перед домом, дежурный офицер, который ходил сзади меня и, казалось, до сих пор не замечал меня, пробормотал, обгоняя меня: "Я предан великому князю и вам на всю жизнь... Не отвечайте ничего", -- поспешно добавил он, видя, что один солдат приближается к нам. Таким образом, эти образованные, воспитанные молодые люди трепетали перед мужиками, которыми они командовали... Разве это было нормально и допустимо? И не должно ли было такое положение вещей привести к бедствиям?