(Это писано 28 февраля 1853 г. в 8 часов утра.)
Когда мы сидели тут же, я описывал, какой образ жизни будет возможно нам вести в Петербурге. Четыре комнаты, 2 человека прислуги, в театр сколько угодно, в Собрание -- не знаю решительно, потому что никогда не слышал даже хорошенько об этих отношениях, но думаю, что это там стоит дешевле, чем здесь, и поэтому может быть даже будет возможно.
"В собраниях я бывать не хочу, лучше бывать в театре".
Наконец, как-то разговор повернулся так, что она стала говорить -- именно с того, что я сказал: "Ведь я вероятно всегда должен буду жить в Петербурге -- вам придется жить в разлуке с Сократом Евгеньичем".
"Что делать! Я очень люблю папеньку, но всегда хотела жить врозь с ним".
"А ведь вы его очень любите?"
"Очень. Когда он был болен, я сказала ему: вы должны жить, потому что я не переживу вас. И я в самом деле чувствовала, что умру или сойду с ума".
"Он ваша единственная защита".
"Да, он моя единственная защита, не совсем достаточная, но все-таки я живу кое-как при нем; без него я решительно не могла бы жить. Когда он был при смерти, я дня два была в страшном мучении, но потом я стала равнодушна, решительно одурела, потеряла всякую способность что-нибудь чувствовать, была как деревянная. Все плачут, я ничего, спокойна и холодна. Я сказала ему: "Папенька, я умру вместе с вами".-- "Нет, я хочу жить для тебя" -- для меня, для одной меня, так сказал он -- "и я буду жив для тебя" -- и он остался жив для меня. Так и когда я сама была больна холерою -- я была очень опасна, так что отчаялись , в моей жизни, я сказала: "Папенька, я не умру, потому что это огорчило бы вас, я хочу остаться жить для вас", и я осталась жива. (Раньше этого я спрашивал ее об отношениях к Венедикту и Ростиславу.) А мне хотелось все-таки умереть. Тогда я была еще ребенок, но мне хотелось умереть. Не хотелось только потому, что я не хотела огорчать папеньку. А я совсем приготовилась умирать. Я лежала в полузабытьи, не видела и не слышала. Я призвала Венедикта и стала делать свое духовное завещание. Отдала ему ключи от своих ящиков. "Ты возьми все (мы были еще совершенно детьми, собирали пятачки и гривенники; у нас их было довольно много), возьми все. Только мой рабочий ящик и мои начатые работы -- тебе они не нужны -- отдай Анюте. Ты там найдешь мои секреты, не смейся над ними". Он бросил ключи под кровать, заплакал и убежал. Тут я увидела, что он в самом деле любит меня. Маменька ни разу не, входила ко мне во все время моей болезни. Я лежала и думала о том, как я умру, как меня будут хоронить, как будут плакать мои знакомые, потому что я непременно думала, что по мне будут плакать; как и кто меня понесет -- я хотела, чтобы меня несли -- в каком платье меня положат".
Тут же я спросил, можно ли быть у Патрикеевых, т.-е. можно ли видеться с ней там.
"Я очень часто там бываю, каждое воскресенье".
При этом же я снова увидел чрезвычайную мягкость и доброту ее характера. Серг. Гавр. Шапошников, у которого довольно шумело в голове, все подходил, мешал нам и целовал ее руку. Его неотвязчивость и нежничанье видимо весьма грубо оскорбляли ее. Раз она даже рассердилась весьма серьезно. У [нее] стало дергать губу. Но каждый раз и тут даже она по моей просьбе давала ему целовать руку, чтобы отвязаться от него: как много ума и доброты! Это повторялось раз 6 или 8 и ни разу не заставлял ее гнев изменить своей мягкости.
После этого они поехали на катанье. Лошади были горячие, кучер пьян. Я боялся, чтобы не случилось чего-нибудь, хотя и считал твои опасения неосновательными. Я остался у Чесноковых дожидаться их, потому что они должны были воротиться пить чай. Очень долго их не было. Я уже думал, что не приедут. Но вдруг нас позвали в дом (мы сидели во флигеле). Входит Катерина Матвеевна, бросается навстречу и говорит, что лошади разбили их (т. e. Ольгу Сократовну, Шапошникову и Анюту Чеснокову -- они сидели вместе на чесноковских лошадях).-- О. С. сидит в креслах у дивана в гостиной к той стене; которая к спальне. Я сажусь подле нее. Она со смехом, с истинною веселостью начинает рассказывать:
"Я ушибла правый бок и всю правую сторону. Теперь несколько болит, но я скрываю это, нарочно смеясь. Лошади стали шалить в катании. Должно было уехать, чтобы они проездились; кучер погнал в гору мимо гимназии -- как они неслись в гору! Завез нас на какую-то другую песчаную гору, которую навозили подле гимназии. Мы чуть не выпрокинулись. Хотели ехать в Немецкую улицу, я велела ехать мимо Гуськовых. До половины горы ехали хорошо, потом кучер опустил вожжи, заговорившись со мной, и лошади понесли. Серафима Гавриловна и Анюта стали кричать, я хохотать -- что же, если убьют? Я вовсе не дорожу жизнью. Да я и знала, что не убьют. Мы проскакали на Волгу, там сани опрокинулись и разбились. Если бы одна лошадь не упала, нас решительно раздавило бы, убило бы санями. Я упала под низ, другие на меня. Все кричат, ахают, я хохочу. Хотят поднимать меня.-- "Я сама встану". А я хотела б, чтобы мне переломило руку или ногу -- тогда я посмотрела бы, как меня станут любить".
"И я бы желал этого".
"Потому что тогда в меня не стал бы никто влюбляться?"
(Почти так: "тогда вы не были бы привлекательны ни для кого кроме меня; тогда я был бы единственным существом, любящим вас и любимым вами" -- почти такова была моя мысль.)
"Тогда бы увидели, стал ли бы я любить вас попрежнему. Вы в самом деле ушиблись, поезжайте скорее домой, потрите чем-нибудь бок".
"Это пустяки. Вот посмотрите -- уже прошло, хоть здесь была опухоль" -- она показала мне нижнюю часть кисти левой руки: было несколько заметно, что было оцарапано и только, а здесь была опухоль. И здесь на другой (правой) руке тоже -- "все прошло". В самом деле, какая у нее здоровая натура! Опухоль решительно прошла в какие-нибудь полчаса.
"Мы дошли пешком до Шапошниковых. Серафима Гавриловна, которая совершенно не ушиблась, потому что вывалилась на меня, кричала, пищала, легла в постель -- "Ах, маменька! ах, маменька!" -- мне было ужасно смешно".
Я сидел и слушал все это с каким-то увлечением. Во мне разгоралось восхищение ею, потому что все это так просто, так прекрасно. И опасность ее привела меня в какое-то увлечение, пробудила во мне такое живое чувство, какого я до сих пор не испытывал подле нее.
Через несколько времени мы пересели на другую сторону гостиной, она села в кресла подле дивана, я в другие кресла подле нее -- на той стороне, которая в зале. Теперь стена залы закрывала нас от Ольги Андреевны и Елены Ефр., которые сидели в углу залы к гостиной. Мы просидели так часа полтора. Я почти ничего не говорил, изредка только какую-нибудь фразу, обыкновенно о том, что я любуюсь ею. И в самом деле любовался ею: она удивительно хороша! очаровательна! чем более смотришь на нее, тем более восхищаешься, увлекаешься ею! Тут-то я вполне почувствовал то, что начал чувствовать при рассказе ее о том, как их разбили лошади и чего раньше не чувствовал:
Das Herz wuchs mir so sehnsuchtsvoll.
Да, именно: "Das Herz wuchs mir" Я любовался, восхищался ею.
"Как вы хороши!" -- "Вы в самом деле обворожительны!" -- "Чем более смотрю на вас, тем более увлекаюсь вами!" -- "Наконец, если еще продолжать смотреть на вас, в самом деле покажется, что вы первая красавица на свете".-- Вот фразы, которые я повторял ей на ухо от времени до времени. И она была в самом деле очаровательна, какое положение ни примет ее милое личико, обернется ли несколько ко мне, облокотясь на правую руку, повернется ли несколько в другую сторону, облокотясь на левую руку, приподнимет ли она головку, опустит ли ее. О, как она хороша! Во ножом случае я не видывал никогда ничего подобного.
Теперь собираюсь к Акимовым, где будет она.