На следующий день Шарко приехал в полдень. Жар не убавлялся. Герцен дышал тяжело. С того времени, как доктор узнал, что у Александра Ивановича диабет, он велел ему давать, как можно чаще, бульон, кофе, крепкий чай, малину; но, несмотря ни на что, силы больного падали. Спать он не мог. Ему стали давать пилюли против бессонницы. Он засыпал, но отрывочно, и во сне бредил.
Вырубов, который был у нас во время второго визита Шарко, по отъезде доктора сказал:
— Не лучше ли сделать консультацию? И когда приехал Шарко, то спросил у него, не полезно ли это будет. Шарко отвечал:
— Я понимаю ваше положение, но не нахожу надобности в консультации. В болезни господина Герцена нет ничего спорного. У него поражено левое легкое, и если сил хватит сноваrefaire(восстановить (франц.) то, что уже исчезло, тогда он спасен. Сверх всего, я должен сказать вам, что диабет очень мешает. В пять часов я опять буду у вас, располагайте мной. Против консультации ничего не имею.
По отъезде Шарко Вырубов предложил привести друга своего, доктора Du Brise, на консультацию, Шарко мы долго ждали; наконец он приехал и, по-видимому, был не совсем доволен присутствием другого доктора. Надо было предупредить больного, я вышла к нему и сказала с веселым видом:
— Здесь Вырубов со своим другом Du Brise. Я бы очень желала знать его мнение о твоем лечении.
— Но что скажет Шарко? — спросил Герцен.
— Шарко согласен.
— В таком случае, скажи Вырубову, что я очень рад, а Шарко, что очень огорчен.
Он мог еще шутить.
Доктора вошли.
Вырубов помог мне поддержать больного, и Du Brise выслушал его грудь, и когда, по моей просьбе, хотел сказать при больном несколько утешительных слов, Шарко перебил его и стал утверждать, что большая часть легкого поражена. Я не допустила его продолжать и, обратясь к Герцену, сказала:
— Monsieur Шарко находит, что у тебя меньше жара. Сказав это, я взглянула на Шарко так энергично, что он подтвердил мои слова.
Герцену прописали пилюли с хинином и мускусом. Консультация кончилась ничем. Du Brise подошел ко мне с изъявлением, что все сделано хорошо, следует только продолжать.
Я предчувствовала, что консультация кончится ничем. В среду, накануне кончины Александра Ивановича проходила по нашей улице военная музыка. Герцен очень любил ее. Он улыбнулся и бил в такт по моей руке. Я едва удерживала слезы. Помолчавши немного, он вдруг сказал;
— Не надобно плакать, не надобно мучиться, мы все должны умереть.
А спустя несколько часов, он сказал мне:
— Отчего бы не ехать нам в Россию?
В этот день в нашей семье был разговор, не послать ли за Огаревым. Вырубов не советовал, вероятно потому, что Огареву так трудно было переезжать; но я все-таки настояла, и ему телеграфировали.
Ночь эту больной провел беспокойно, поминутно просыпался и просил пить. В четыре часа он стал так тревожен, что не мог более спать, и как-то торжественно сказал мне:
— Ну, доктора—дураки, они чуть не уморили меня этими старыми средствами и диетой. Сегодня я сам себя буду лечить. Я знаю лучше их, что мне полезно, что мне надобно. Я чувствую страшный голод, звони скорей и прикажи, чтобы мне подали кофе с молоком и хлебом.
— Еще слишком рано, еще нет и пяти часов,— сказала я.
— Ах, какая ты смешная,— возразил на это весело Александр Иванович,— зачем же ты так рано оделась?
Я ничего на эти слова не возражала. С первого дня болезни я не ложилась спать. Я вошла в комнату Наташи и сказала ей, что больной требует хлеба и пр., а Шарко строго запретил все это.
Герцен позвал нас обеих с нетерпением.
Я позвонила и заказала cafe complet.
Вскоре принесли черный кофе, но хлеба нигде не могли достать, так как было слишком рано, и в доме вчерашнего не было. Мы попросили гарсона достать как-нибудь. Больной не верил нам и думал, что мы боялись дать ему без позволения доктора. Наконец принесли немного молока и крошечный кусочек хлеба. Мы подали ему, он выпил немного молока, а хлеба есть не стал; говорил, что хлеб очень дурен.
— Теперь,— сказал он, — дайте мне скорее умыться и одеться. Погрейте рубашку и фуфайку. Я хочу вымыться и переменить белье до приезда Шарко. Я хочу поразить его.
Больной волновался. Мы уступили ему. Перемена белья его ужасно утомила. Наташа позвала Моно, который постоянно находился в доме, как короткий знакомый Мальвиды и Ольги. Моно помог поднять его и надеть фуфайку. Герцен сказал ему несколько приветливых слов. Когда Шарко приехал, больной встретил его, как и всегда, очень дружески.
— Я пил кофе,— сказал он доктору,— вымылся одеколоном и переменил белье. Шарко все одобрил.
— Теперь хочу есть,— продолжал Александр Иванович,— чувствую, что мне это необходимо.
— Едва ли вы в состоянии будете есть рябчика,— заметил доктор.
— Можно жевать и не глотать,— сказала я, боясь, чтобы его слова не произвели дурного впечатления на больного.
Герцен и доктор согласились. Я побежала в Palais Royal за рябчиком и за вином; это было близко от нас, и там можно было наверное все найти. Уходя, я слышала, как Александр Иванович сказал Наташе:
— Бери карандаш и пиши телеграмму. Вот она:
«Tchorzevsky. 20. Route de Carouge. Grand danger passe. Mecontent des medecins comme par-tout. Demain tacherai d'ecrire.
Jeudi 20 Janvier 1870».
Когда принесли рябчика, Наташа нарезала его кусочками и кормила отца. Он жевал и выплевывал, но, видимо, уставал. Ольга помогала сестре. Вскоре он попросил всех выйти и дать ему заснуть, но едва все уходили, он звал опять и говорил, что его бросили одного. Сон был тревожен и мало-помалу перешел в бред с открытыми глазами. За его кроватью висело зеркало, в которое виднелось окно. Это зеркало мало-помалу стало занимать его и наконец беспокоить.
— Как это мы два месяца живем здесь и не знали, что здесь все на виду и что тут все дамы? — сказал Герцен.
Я успокаивала его, говоря, что в комнате никого нет и что это не окно, а зеркало.
Но, по-видимому, он уже понимал неясно. Мы с Наташей завесили зеркало черной шалью; это его успокоило. Но, несмотря на это, он все-таки тревожно смотрел на карнизы и все хотел что-то схватить руками, а иногда показывал пальцем куда-то вдаль. Беспокойство его усиливалось. Поутру он говорил доктору, что желает перейти в другую комнату. По отъезде Шарко он велел достать все, во что бы переодеться, и хотел встать.
— Эта комната не моя,—говорил он,—это комната в пансионе Ров иго. Я встану и взгляну, куда выходят окна: на улицу или на двор.