Пошли дачные места. Какие-то причудливые резные дома под старорусский манер, построенные в прорезах лесов, окруженные белоствольными березками и низким частоколом, выкрашенным белой краской. Теперь все дома были покинуты когда-то гордящимися ими хозяевами, ставни были закрыты, и краска лупилась со всего. Я подумал: „Интересно, где теперь все эти мелкие чиновники, лавочники, которые так гордились своими „летними резиденциями”, которые они называли „своим деревенским утешением”? В Бутырках? Таганке? Или на том свете?”
Наши развалились по деревянным скамьям. В нашем отделении я занял верхнюю полку и не был особенно удивлен, что подо мной был Махров, напротив меня — Болотников, а под ним Жедрин. Никто этого не устроил, устроилось безмолвно само. Мы были в конце вагона, по соседству с вагоном 2-го класса, где в купе поместился Загуменный. Отчего-то другой конец нашего вагона был отрезан и заперт от следующего.
Дождь прошел. Дачные места сменились настоящей деревней. Солдаты наши повеселели. Стали снимать обдерганные рубахи и откуда-то вытащили чистые. Один за другим ходили к умывальнику, причесывались, и вдруг вся наша растрепанная команда стала выглядеть, как настоящие солдаты. Заговорили все громко, смеялись... Неужели, подумал я, люди действительно не переменились и только Москва на них имела такое удручающее влияние.
В конце вагона кто-то запел солдатскую песню. Какой-то парень, которого я не знал, подошел:
— Эй, Жедрин, принес свою гармошку? Дай нам Олега.
Жедрин вытянул из мешка довольно поношенную гармонику и стал что-то играть. Ребята столпились в открытом коридоре.
— Да ты нам Олега дай!
Жедрин взял несколько нот и ударил в Олега. Странно было слушать старую песню. Ребята подхватили: „Как ныне сбирается вещий Олег отмстить неразумным хазарам...’ Дошли до припева и вдруг: „Погромче, музыка, играй победу, мы победили, и враг бежит, бежит, бежит. Так за царя, за родину, за веру мы грянем громкое ура! ура! ура!” Что они, с ума сошли? Но они повторяли припев и продолжали песню. Двери в соседний вагон были закрыты, но они пели так громко, что, я думал, слышно было и там. В этот момент появился Загуменный. Музыка и пение остановились.
— Эй, ребята, не так громко!
Повернулся и ушел. Странно, подумал я, Красная армия поет „за царя, за родину, за веру”. Спели еще несколько старых песен и разошлись. Стали разговаривать громко и смеяться.
Появился вдруг с другого конца вагона высокий, довольно красивый тип, которого я тоже раньше не видел.
— Простите, — сказал он, протягивая руку, — я переслышал ваш разговор. Вы говорили о Каменце, Волочке. Это не в Вяземском ли уезде будет?
— Да, в Вяземском, мы оба оттуда.
— Так я тоже вязьмич, у моего отца было маленькое имение на реке Вязьме. Я по малости там бывал. Мое имя Вадбольский.
Это мне абсолютно ничего не говорило.
— Так чего же вы, князь, мне этого раньше не говорили? — заметил Жедрин.
— Да я не знал, что вы вязьмич. Вы что, из Хмелиты, Владимира Александровича сын?
Я кивнул головой.
— Ваш отец моего не особенно любил, помню еще в детстве, как ваш отец на моего отца кричал и посадил опекуна за нашим имением смотреть.
— За что же это?
— Не помню точно, кажется, мой отец лес вырубил и залило какие-то крестьянские земли.
Вдруг я вспомнил. Мне тогда было не более шести лет. Какойто тип приехал в Хмелиту. Помню, как мой отец был вне себя от досады и кричал на него. Что-то о каком-то потопе, и я запомнил одну фразу: ‚Мне безразлично, что ваша жена хочет зимовать в Москве и что вам нужно было деньги, вы затопили землю двух деревень и вы им за это заплатите!” Помню, как я, увидев этого типа, думал, что он Ной и что жена его была ответственна за потоп. Так это был Сим, Хам или Яфет?
Он продолжал говорить, как не важен был его отец, что я, вероятно, потому его и не помнил. „Наше имение, знаете, с Хмелитой даже сравнить нельзя, мы были только...” и т.д. Чем больше он говорил, тем меньше он мне нравился. Чего, думал я, он ко мне подлизывается? Наконец он ушел.
— С чего он мне льстить вдруг захотел?
— Это ты, брат, слишком жестоко его осудил, — ответил Желрин. — Он хороший парень, но городской, все боится, что его не примут наши. Еще не привык, был корнетом в каком-то драгунском полку.
— Да что он ко мне подлизывается?
— Он тебя же не знает, может, подумал, что ты его не признаешь.
— Вот дурак!
— Выучится, он же не деревенский.