ТРИ СКАЗКИ
Мурава возле завалинки всегда была свежей и кудрявой, потому что хозяин дома поливал ее все лето на утренней розовой заре, до выгона стада на пастбище. Коровы норовили полакомиться этой травкой, но их всегда отгоняли:
— Не для вас эта красота! Вам будет вдоволь корма на зеленых луговинах!
Хозяин был уже немолодым на лицо, но сохранил молодость в сердце. А сердце у него было просторное и доброжелательное. Двум цветам отдавал он предпочтение — голубому и зеленому. Голубого цвета небо, и от него все реки и озера — тоже голубые. А зелеными Бог сделал деревья и траву. Как радостно побродить по лугам или прокатиться зеленой степью! Как было бы грустно жить на свете, если б в природе вместо этих двух цветов всегда царил черный. Не лучше его и серый. Какой скучной была бы жизнь! Приятны и другие яркие цвета — малиновый, желтый, лиловый, розовый, оранжевый, красный, но они только как добавление к зеленому, как искорки среди зелени или как радуга после дождя.
Любя природу и детей, он за всю долгую жизнь никого не обидел ни словом, ни делом. С молодых лет он стал шутником, чтобы веселить людей. Еще когда он был мальчиком, один странник, ночевавший в их избе, сказал ему:
— Запомни, Миша: смех для здоровья — лучше, чем масло коровье.
А ведь на коровьем масле делаются сдобные пышки, им сдабривают крутую пшенную кашу, а по праздникам намазывают голову, чтобы не топорщились волосы. И вот, оказывается, смех — дороже пышек, масляной каши и приглаженных волос. Что нужно делать, чтобы люди смеялись? Рассказывать им веселые истории. А что может быть веселее сказок? Много их знал Михаил Тимофеич, но не одному же ему забавлять людей. Пусть и другие в этом понатореют. Потому и поливал он мураву возле своей избы, чтобы она всегда манила старых и малых после ужина. Ставни у трехоконной избы с железной зеленой крышей тоже были зеленые.
— Пойдем на зеленую луговину к дяде Михаилу, — говорили мужики и бабы вечером, в весеннюю пору, после огородных и полевых работ, когда радуется каждая душа.
Особенно много народу собиралось по пятницам. В субботу смехотворство считалось грешным. Под воскресенье на улице не слышалось ни песен, ни плясок, ни раскатистого хохота. Каждому дню недели было свое имя. Если «суббота — забота», то «пятница — заплатница». В этот день пришивали заплатки не только к штанам и рубахам, но и к сердцу: вспыльчивый становился тихим, горячий — рассудительным, горлопан — ласковым, несговорчивый — кротким. На зеленой мураве, возле избы дяди Михаила каждому хотелось быть с открытой душой, чтоб впитать в нее как можно больше общей радости.
В последнюю пятницу народу собралось больше, чем всегда. Вдоль завалинки были навалены дубовые и березовые бревна. На них уселись старики и старухи. А для молодых людей, девушек и смышленой детворы хватало места на траве: кто сидел, кто лежал, положив голову на колени другому.
— Чья ныне череда? — спросил дядя Михаил.
— Тетки Анисьи? Начинай, тетя!
С дубового бревна привстала круглая старушка с веселыми глазами, в бордовом платочке.
— Чего встала? Сиди. Голос у тебя звонкий, а мы не глухие.
Тетка Анисья заулыбалась. Ее все любили за добрый нрав, за уменье вовремя сказать подходящую шутку.
— Ну, что ж, коль моя череда — никуда не денешься. Вот все говорят, что в теперешнее время много лодырей развелось. Но, думаю, таких, как мужик Иван и баба Маланья, еще не видывал белый свет. А есть-пить, знамо, и лентяям надо. И вот сварила эта баба поутру гречневую кашу в глиняном горшке. А каша задалась на редкость, крупина от крупины отскакивает. Сдобрили кашу выжарками от бараньих кишок, уписали за обе щеки, ложки и губы облизали:
— Ну, и каша, царю не доводилось ёдьтвать такой!
Одна беда постигла стариков: сбоку, где ближе к огню было, пригорелость получилась, горшок помыть надо. Вот баба и говорит:
— Я сварила кашу, а горшок мыть тебе.
— И не подумаю: не мужичье это дело!
— И не бабье тоже — всякое дело справлять!
— Маланья, мой горшок, видишь — к нему мухи липнут.
Час прошел, другой — горшок стоит немытый.
— Если будешь приставать, я этот горшок об твою голову раскокаю.
Зашло солнце. В избе потемнело. Горшок стоит немытый.
— Ну, вот что, Маланья, — говорит Иван, — давай уговоримся: кто завтра утром первым встанет, да первым слово молвит, тому и горшок мыть.
— От меня не дождешься ни словечка, — хвалится Маланья.
— А от меня и подавно.
Легли спать: Маланья — на лавке, Иван — на печке. Наступило утро. Маланье надо бы пойти корову подоить и в стадо выгнать, да боится встать: тогда придется горшок мыть. Соседки на улице шумят:
— Что это с Маланьюшкой случилось? Корову в стадо не выгнала!.. Может занеможилось? Проведать надо!
Ввалились в избу. Глядят: Маланья — на лавке, Иван — на печке, глазами хлопают, а сами молчат, потому что неохота горшок мыть.
— Маланьюшка, Иванушко, что с вами? Хворь одолела в недобрый час?
А Иван и Маланья молчат, как убитые.
— Нельзя их так оставить, они, знать, умом рехнулись, — говорят бабы, — пусть Степанида посидит в избе, покараулит их!
А Степанида говорит:
— Нынче бесплатно никто не работает. Положите жалованье, так посижу, постерегу.
— Какое ж тебе жалованье, — шумят бабы, — вон Маланьина кофта на гвозде висит, возьми и носи!
Тут Маланья как вскочит с лавки, руки в бока подперла, кричит:
— Еще покуда не померла! Из своих-то теплых ручек кому хочу, тому и отдам!
Иван свесил ноги с печки и говорит:
— Ну, вот что, Маланья, ты первой вскочила, первой слово брякнула, тебе и горшок мыть!
Бабы плюнули и вон из избы разбежались.
Слушатели смеялись. Один паренек спросил-
— Неужто бывают такие на свете?
— Сколько хочешь!
— А по-моему, они больше упорные, чем ленивые: не хотели уступить друг дружке, гордость на гордость наскочила.
— Не гордость на гордость, а дурость на дурость. А ведь дураков не сеют и не жнут, они от самосева родятся.
— Я думаю, никто не будет перенимать норова от Ивана и Маланьи, — сказал хозяин избы с зелеными ставнями.
— Избави Бог от такой неотесанности!
— Ну, а теперь нас Холомей Тихоныч потешит, — объявил дядя Михаил.
С бревна встал степенный старик с большой седой бородой и примасленными волосами, остриженными в кружок. Правильное его имя было Варфоломей, но все его звали Холомеем. Народ зашумел:
— Садись, Тихоныч, твой голос на всю церковь раздается, когда ты на крылосе читаешь.
— Правда это или неправда, — не знаю, но история для всех пользительная, — начал Варфоломей. — Деревня была небольшая, со всех сторон лесом окружена. Все мужики в деревне были глупые. Только один был умный, Догадой звать, да и тот с придурью.
Собрались мужики зимой в лес, за дровами. И Догаду с собой позвали. Пришли в чащобу. Все белым-бело. Только черные вороны на елочных вершинках каркают. Глядят мужики — откуда ни возьмись высокий-превысокий снежный бугор. В бугре дыра, а из дыры пар идет.
— Что это? — спрашивают мужики у Догады.
— Так нельзя сказать, надо в дыру залезть, засуньте меня туда головой и за ноги держите. Коль буду дрыгать — тащите.
По самые пятки засунули мужики Догаду в дыру:
— Разгляди получше, что там такое?
Вдруг Догада ногами как задрыгает. Одни говорят:
— Тащить надо, с Догадой какая-то беда.
А другие шумят:
— Пускай получше разглядит, что там такое.
— Что увидал? — спрашивают у него.
А он молчит и ногами перестал дрыгать.
— Теперь давайте тащить.
Вытащили, глядят: Догада без головы, из шеи кровь хлещет. А это медвежья берлога была. Медведь и оттяпал голову Догаде. Тут мужики заспорили. Одни кричат:
— Так и было!
Другие им перечат:
— Не брешите, с головой был!
После долгого спора порешили:
— Что мы зря глотки надрываем? Пойдем к его жене, Догадихе, она 50 лет с Догадой прожила, наверно знает.
Приходят. А Догадиха за столом сидит, руку к щеке приложила, сонными глазами хлопает.
— Догадиха, скажи нам правду: твой Догада с головой был иль без головы?
А Догадиха позевнула и говорит:
— Когда утром картошку в соль макали, бороденка болталась, а была ли голова — чтой-то не приметила.
Вот какие бывают люди на свете. В наших местах таких, слава Богу, нету.
При слушании этой сказки смеялись еще больше.
— Хотелось бы мне сейчас спросить свою Авдотью, — раздался мужской голос одного из сидящих на траве.
— Спрашивай, — задорно ответила разбитная женщина, сидевшая с ним рядом.
— Когда я помру, что ты скажешь соседям, коль они у тебя спросят: «С головой был твой Микифор, ай без головы?»
— Скажу: «Голова не шее торчала, только соображенья я в ней не примечала».
— Ну, это ты зря, тетка Авдотья! — закричали старые и молодые. — Кабы не было соображения у дяди Микифора, его бы не выбрали сотским!
— Напоследок нас Катерина Архиповна посмешит, — порадовал всех дядя Михаил.
Катерина была еще не старая, высокого роста, с густыми черными бровями. Сидела она тоже на бревне. Это была шутница, песенница и плясунья. Начала она так:
— А что, желанные вы мои, в вашем околотке на водицу шепчут, ай нет? Слыхали про то? Наговорной та водица называется, а какая, матушка, целебная, от всего помогает. Про других рассказывать не буду, про себя скажу, как мне эта водица помогла. Да ведь как помогла-то, лучше и не надобно. Вот послушайте, как дело было.
Я смолоду-то куда как бойка была, так ведь все и прозвали: «Бой-девка». Да и муженек мне попал подстать: прямо атаман-мужик, такой скандальный, такой поперешный, все ему не так да не этак. Ну, я тоже за словом в карман не лезла: он мне слово — я ему пять, он мне пять, я — двадцать пять. Бывало, утро-то начнется а у нас шум, споры, ругань, хоть святых вон выноси. А разбираться начнем -— виноватого нет.
— Все ты неладный, все ты поперешный, все ты!
— Да полно, я ли? Не ты ли со своим долгим языком?
Один раз вот так расшумелись, а мимо шла странница в окошко постукотала, подзывает меня: «Желанная ты моя, неужто эта война у вас каждый день?»
— Какое там каждый день? Каждый час!
— Так что ж ты не сходишь к старцу, что в слободке живет, на водицу шепчет. Людям помогает — может, и тебе поможет.
На другое утро пошла я к старцу пораньше, полдюжину яичек в подарок понесла, с собой пустую бутылку захватила для водицы.
Прихожу. Стоит келейка однооконная. На крылечке старец — седой, борода как Кудель расчесанная, глаза добрые.
— С чем раба Божия понаведалась?
— Да вот, говорю, с мужем неладно живу, спорим каждую минуту.
— Дай-ка скляницу свою.
Зачерпнул из ведра водицы ковшиком, налили в бутылку и стал шептать. Шептал-шептал и говорит:
— Вот как домой-то придешь, да муж-то на тебя наскочит, ругать начнет, а ты ему ни словечка не молви, из скляницы глотни да и держи во рту, пока не угомонится.
Отдала я старцу яички, заторопилась домой. Бегу, а мне навстречу мой атаман:
— Ох, уж эти бабы, стрекотухи проклятущие, уйдут — да и провалятся.
А я ему на это ни словечка, отвернулась, из бутылочки хлебнула и держу, а про себя молитву творю. Немного погодя гляжу — замолчал. Ну, тогда я водицу проглотила. Прихожу домой, второпях ставлю самовар. Труба железная из рук выскочила, по полу загремела. Опять осатанел мужик:
— Ох, уж эти бабы неудахи, руки-то не тем концом к тулову приставлены.
А я опять скорей за водицу, хлебнула и держу во рту. Гляжу: тише, тише — совсем угомонился. Так у нас с той поры, мои желанные, и пошло: как только он за ругань, я — за водицу. А ростом он был под потолок, в плечах — косая сажень —и такой-то махонький глоточек такую махинищу сдерживал. Вот она какая сила в водице-то наговорной. Но если не найдется таких старцев, какие на водицу шепчут, — простую, не наговорную, из колодца держите во рту, когда на вас кто-нибудь наскакивает. Поможет, да еще как поможет, за милую душу.
Эта сказка рассмешила больше, чем две первые. Но несколько женщин одна за другой с укором сказали:
— Мужикам тоже надо держать водицу во рту, чтоб не гордыбачили и «матушку» не вспоминали.