Таким образом, кроме Овсиевского и меня, офицерский состав взвода был в значительной мере текучим. Зато постоянными и надежными нашими помощниками было трое юнкеров Сергиевского училища -- Войцеховский, Павлович и Лисенко и "артиллерийский техник" Патурнак, всячески старавшийся походить не на юнкера Технического артиллерийского училища, а на лихого кавалериста николаевца. Очень обижался, когда по обычаю его звали "тихим ужасом". У Павловича близких в Лубнах не было, и ему с самого начала пришлось поселиться в казарме. Остальные долгое время жили дома, но к восьми часам утра аккуратно являлись в Куринь. С одним из них -- портупей-юнкером А. Н. Войцеховским -- я очень подружился. Одно время снимал комнату у его матери, жены чиновника, эвакуированного из Польши. Это была очень интеллигентная, жизнерадостная женщина, крепко любившая Россию. Теми же качествами обладал и сын -- весьма самолюбивый, темпераментный и волевой человек, с которым было приятно и легко работать, несмотря на его вспыльчивость. Один из тех молодых студентов, которые прониклись дисциплиной и, что еще важнее, сознанием необходимости дисциплины, действительно до мозга костей. Когда я познакомился с Андреем Войцеховским, в просторечии Андрюшей, он был убежденным монархистом -- конституционным конечно. О русской республике не мог спокойно говорить. Впрочем, мать Войцеховского выдала мне тщательно скрываемую им тайну, в то время годовой всего давности:
"-- Не узнаю я своего Андрюшу... Наверное, он вам теперь не говорит, как проводил первые дни революции. Ворвался ко мне как сумасшедший, глаза полоумные, беснуется, кричит:
-- Мама, мама, такая радость -- царя больше нет! Россия -- свободная страна, дождались, наконец, мама!...
Прежде всего бросился снимать портреты царской семьи..."
Когда я пишу это, у меня такое ощущение, точно я вскрываю могилы давно умерших мыслей. Слова, которые шестнадцать лет тому назад сказал некий портупей-юнкер бывшей российской армии. Думаю все-таки, что эти раскопки не зря. Подлинных слов обыкновенных людей не очень-то много сохраняется для истории. Стыдиться тем более нечего -- все мы тогда вообразили, что произошла национальная революция и более или .менее бесновались. Летом 1919 года мы встретились с Войцеховским на поле боя, недалеко от станции Искровки в Полтавской губернии. Тот раз успели только обняться и сейчас же опять простились -- обоим надо было спешить. В 1920 г. я, будучи в Севастопольской офицерской артиллерийской школе, часто навещал Войцеховского, опять поступившего в Сергиевское артиллерийское, размещенное в историческом Северном укреплении. В России ему все-таки так и не удалось дослужиться до офицерского чина. Был произведен в подпоручики в Галлиполи. В самые первые галлипольские дни, когда мы еще порядком походили на изголодавшуюся толпу, а не на воинские части, Войцеховский отыскал меня в лагере. Осунувшийся, побледневший после голодовки на пароходе, но такой же бодрый и подтянутый, как и в Лубнах. Из училища он вышел в конную артиллерию и впоследствии уехал к матери в Польшу.
Совсем иным человеком был Георгий Павлович -- образец дисциплинированного и работящего нытика-пессимиста. Вероятно, этот юнкер страдал одной из форм неврастении. Я видел его изо дня в день в течение нескольких лет и редко помню его смеющимся. Обычное состояние: недовольство всем окружающим, обиженность, а на войне -- ожидание катастрофы. В 1920 году, во время тяжелой Крымской кампании, на Павловича, к тому времени уже произведенного в поручики, под огнем было тяжело смотреть. Он с большим трудом переносил обстрел. Ввалившиеся лихорадочные глаза, побледневшие сжатые губы. Не воин, а человек, которого ведут на расстрел. В бою под Гейдельбергом (есть такая колония в Северной Таврии, очень памятная Дроздовской дивизии) пуля проделала Павловичу геометрически ровный пробор. Была сорвана только кожа. Подпоручик быстро оправился, но, должно быть, от удара, начались частые головные боли и угнетенное состояние еще больше усилилось. Командир хотел откомандировать Павловича в тыл. Тот не соглашался. Наряду с порядком больными нервами у молодого офицера было большое самолюбие и упорство. В Галлиполи он производил впечатление почти невменяемого человека. Ко всему, что было раньше, присоединилась больная злоба ко всем начальникам. Его выходок старались не замечать -- Павлович не был, конечно, душевно больным, но каждый, кто с ним имел дело, чувствовал, что параграфы дисциплинарного устава тут неприложимы. Меня он возненавидел остро за то, что, мол, под моим влиянием пошел на войну и разбил себе жизнь. В конце концов, подпоручик Павлович перевелся на "беженское положение" и уехал в Болгарию. Некоторое время работал на постройках в Софии, но вскоре впал в полное отчаяние и через "союз возвращения на родину" вернулся в Россию. Дальнейшая его судьба мне неизвестна. Вероятно, погиб.
В Лубнах, да и позже, в Добровольческой армии, я очень ценил Павловича за сильно развитое чувство долга. Отдавая ему приказание, всегда был уверен, что юнкер по совести сделает все возможное, чтобы его исполнить. Наводчиком он был отличным.