Я не забываю сообщить, что в это самое время Акакий Акакиевич тоже тронулся в путь, оторвавшись наконец от своей шинели и вспомнив, что он приглашен в гости, на чай. Я говорю:
"Потом, не затягивая дела, оделся, надел на плечи шинель и вышел на улицу... Кто побойчее несется в театр, совершенно потухает светлое петербургское небо..." —
сообщаю я, чтобы зрители почуяли, что наступает вечер со всем его очарованием и, я бы сказал, особой вечерней романтикой.
Я быстро несусь по петербургским улицам:
"Люблю зимы твоей жестокой
Недвижный воздух и мороз,
Бег санок вдоль Невы широкой,
Девичьи лица ярче роз".
"Цвет лица, что называется геморроидальный..." — говорю я и замахиваюсь — это чуть-чуть под мои сани не попал рассеянный Башмачкин — и продолжаю:
"И блеск, и шум, и говор балов,
А в час пирушки холостой
Шипенье пенистых бокалов
И пунша пламень голубой".
Я несусь в театр, но где-то тут идет и Акакий Акакиевич — я об этом сообщаю:
"Сначала надо было Акакию Акакиевичу пройти кое-какие пустынные улицы с тощим освещением, но по мере приближения к квартире чиновника улицы становились живее, населенней и сильнее освещены; пешеходы стали мелькать чаще, начали попадаться и дамы, красиво одетые; на мужчинах попадались бобровые воротники...".
Безусловно, приметив на мужчинах бобровые воротники, Акакий Акакиевич обязательно вспоминает о своей мечте: поставить на воротник своей шинели куницу.
Я обязан сказать об этом прямо в зал, моей публике. Но как это сделать? Я возница. У меня в руке зонт, я только что замахнулся им на проходящего Башмачкина, который по своему обыкновению чуть не попал под мои сани. Этого не следует забывать. Значит, в данном случае надо дать его значительно явственнее. Я так и делаю: я робко прижимаю зонт к груди и, обернувшись в публику, сообщаю:
"Куницы не купили, потому что была точно дорогА, а вместо ее выбрали кошку, лучшую, какая только нашлась в лавке, — кошку, которую издали можно было всегда принять за куницу...".
При этом глаза у него наивные, круглые, голос тихий, робкий, но как я люблю его в эту минуту, этого ничем не примечательного Башмачкина с его лучшей кошкой, которую вот именно издали всегда можно было принять за куницу!
Добрый путь тебе, дорогой Башмачкин! Я сделал для тебя все, что мог, но мне недосуг, я спешу в театр.
И вновь, лихо держа перед собой зонт, я несусь...
"... реже встречались ваньки с деревянными решетчатыми своими санками, утыканными позолоченными гвоздочками; напротив, все попадались лихачи в малиновых бархатных шапках, с лакированными сапками, с медвежьими одеялами, и пролетали улицу, визжа колесами по снегу, кареты с убранными козлами".
"... Уж темно: в санки он садится.
"Поди, поди!" раздался крик;
Морозной пылью серебрится
Его бобровый воротник".
Но что это? Вновь на моем пути появляется Башмачкин. Что делать? Он, этот чудак, заинтересовался какой-то выставленной в окошке магазина картиной.
Он задерживает мою поездку в театр. Однако делать нечего, я должен его показать.
Я раскрываю зонт и, скрывая себя зонтом, показываю круглые большие глаза Акакия Акакиевича.
"Остановился с любопытством перед освещенным окошком магазина посмотреть на картину, где изображена была какая-то красивая женщина, которая скидала с себя башмак, обнаживши таким образом всю ногу, очень недурную...".
О!.. Я, не мигая, гляжу на эту ногу, "очень... недурную", и продолжаю:
"Акакий Акакиевич покачнул головой и усмехнулся. Почему он усмехнулся?" —
спрашиваю я с грустью и нежностью, —
"потому ли, что встретил вовсе незнакомую" —
несколько подчеркиваю я, —
"но о которой, однако же, все-таки у каждого сохраняется какое-то чутье..." —
(бедный, невинный ребенок, думаю я в это время) —
"или подумал он, подобно многим другим чиновникам, следующее: "Ну, уж эти французы! Что и говорить! Уж ежели захотят что-нибудь того, так уж, точно, того...". А может быть, даже и этого не подумал: ведь нельзя же залезть в душу человека и узнать все, что он ни думает".
Я складывают зонт, заканчивая:
"Наконец, достигнул он дома, в котором квартировал помощник столоначальника".
Затем я сбрасываю плед с колен, как откидывают полость в санях, и продолжаю:
"Театр уж полон; ложи блещут;
Партер и кресла, всё кипит;
В райке нетерпеливо плещут,
И, взвившись, занавес шумит".
Бабушка, Настенька и молодой человек приехали в театр. Взволнованная и радостная Настенька сообщает:
"Бабушка хоть и слепа, а все-таки ей хотелось музыку слушать, да, кроме того, она старушка добрая: больше меня потешить хотела, сами-то мы никогда бы не собрались".