Поворотом в моей актерской судьбе, совсем нежданным, стала случайная встреча с Ниночкой Усачевой-Смолич на Невском возле Аничкова дворца. Она очень обрадовалась: "Ой! А мы только что говорили о вас с Мейерхольдом - они ведь живут под нами, на Брюсовском. Актер вашего плана им позарез нужен, а Грипич, который ставил с вами "Джума Машид", очень рекомендовал вас, да и Коля за вас, как своего ученика, ручался" (Смолич был моим первым педагогом). В тот же вечер Алексей Львович Грипич говорил со мной по телефону. Он настаивал, чтобы я обязательно завтра пришел в Выборгский Дом культуры на спектакль "Последний решительный", а после уж договорим. Я пошел, посмотрел и понял - Боголюбов, Ильинский, Райх, Гарин, да и Мартинсон и участники многих мелких эпизодов играют с трезвым чувством правды и в то же время остросовременно. Так и получилось - я не признавал мейерхольдовщину и сам стал мейерхольдовцем!
"Мейерхольдовщина", "по-мейерхольдовски". С начала двадцатых годов эти слова звучали и в печати и на диспутах; во всех театрах склонение этой фамилии стало привычным.
Впервые познакомился я с искусством этого режиссера на генеральной репетиции "Смерти Тарелкина" в Александринском театре в 1918 году, перевернувшей тогда все мои начинавшие устанавливаться театральные вкусы.
В 1922 году во время наших гастролей в Москве мы решили посмотреть "Великодушный рогоносец" в театре Мейерхольда. Группа наша была довольно значительная, но, к удивлению нашему, администратор предоставил нам хорошие места. Еще в променуарах повстречали мы странных молодых людей в светло-синих комбинезонах, среди которых выделялся длинный блондин с какой-то нелепинкой во внешности и движениях (позже я узнал, что это был юный Охлопков). Такие же комбинезоны мелькали и на сцене, ибо, к удивлению нашему, занавеса в театре не существовало, декораций, как таковых тоже. Правда, посреди голой сцены высилось сооружение-конструкция с большим колесом позади, но все же огромное пространство ограничивалось кирпичными стенами, неоштукатуренными и холодными настолько, что мы поеживались, ожидая начала действия. Но вот люди в комбинезонах, напоминавшие униформистов в цирке, перестали наконец вносить что-то, налаживать какие-то детали, сцена опустела, вспыхнули прожекторы, возникли исполнители, и мы услышали в шепоте соседей фамилии Бабановой, Зайчикова и Ильинского. В суматохе впечатлений не успели отдать себе отчета, как быстро мы освоились с разными и яркими индивидуальностями этих актеров, хотя и действовали они в одинаковых униформах с голыми лицами (грима не было). Что приметили сразу - это движения! Удивительно остро индивидуализированы были характеры пластического выражения каждого образа. Ну, а темпераментный танец парней, построенный музыкально, на этюдах, буквально захватывал зрителей. Это был не балет, не гимнастика и не мимодрама, которую мы видели в "Покрывале Пьеретты" у Таирова,- нет, это было что-то самостоятельное, тогда нам еще непонятное, но увлекательное. Если б меня спросили тогда, хотел бы я работать в таком театре - без декораций, красок, пудры и без эффектов, свойственных театру, я, конечно бы, ответил: "Ни в коем случае". Слишком многое я в нем не понимал.
К описываемому критическому моменту жизни большедрамцев я уже успел просмотреть весь репертуар мейерхольдовцев, и противоречивы были мои впечатления. В "Лесе" вызвали протест зеленый и золотой парики, как безвкусный примитив, излишняя балаганность некоторых сцен. Но были и сильные сцены, полные свежести, страсти и высокого гротеска. Неопределившееся окончательно отношение мое решила в положительную сторону хамская выходка патриарха петроградских режиссеров и драматургов Евтихия Карпова, поднявшегося с кресла первого ряда во время второго акта и демонстративно протопавшего к выходу из зала. Стыдно стало настолько, что невольно сделался сторонником спектакля.
"Ревизора" они играли в помещении нашего театра. Когда я пришел, мест в партере не было, и пришлось смотреть из директорской ложи. Не все можно было воспринять непосредственно, ибо содержанием этого спектакля оказался, собственно, не "Ревизор", а Гоголь - мир гоголевских образов. Это было сложно, многопланово. И вот, когда шла сцена городничихи (3. Райх) с целой группой офицеров, а сцены этой не было в пьесе Гоголя, я настолько был озадачен и даже возмущен этим, что, наверное, у меня лицо стало свирепым, мне не раз говорили, что оно таким иногда бывало. Внезапно почувствовал на себе чей-то упорный взгляд, невольно повернулся в ту сторону. Это Мейерхольд, стоя рядом, испытующе впился в меня глазами. Много позже Всеволод Эмильевич признался как-то, что он любит читать в лице зрителя, которому не нравится спектакль.
Первая встреча с мастером (так все в театре называли Всеволода Эмильевича) была назначена на 12 часов дня в Выборгском Доме культуры. За десять минут до срока я был за кулисами, и служащая провела меня в третью от сцены ложу, откуда я мог видеть, как репетирует Мейерхольд с З. Райх, И. Ильинским и В. Зайчиковым,- репетировали сцены из "Великодушного рогоносца". Сколько лет уже шел спектакль с этими исполнителями, а все еще шлифуются новые варианты! Вдруг Мейерхольд сделал полный поворот и, глядя мне прямо в глаза, крикнул: "Вам нравится?! Ну, так идите сюда, скорее!"
И вот я стою среди них, Мейерхольд говорит о том, что каждый спектакль сегодня должен играться не так, как вчера, тут же начинает ощупывать мое рыжее непромокаемое пальто на бараньем меху, канадского происхождения (оно ему явно нравится) и назначает на завтра беседу с ним о Несчастливцеве уже в Доме культуры имени Первой пятилетки.
Беседу эту в "Пятилетке" я начал с того, что меня больше всего волновало, и потому с первого хода я открыл свои карты. Расстаться с родным мне Больдрамте заставила меня мейерхольдовщина, насаждаемая в противовес системе Станиславского. Всеволод Эмильевич в ответ буркнул: "А! Я сам ее не терплю..." Я признался, что за уход из Большого драматического я исключен из союза, и меня никуда не принимают. Он только усмехнулся. Чтобы покончить с этой темой, скажу, что года через полтора, когда меня выдвинули в члены месткома и я заявил, что не состою в союзе, то через некоторое время был вызван к председателю ЦК Рабиса Пашковскому. После тщательной проверки всего дела я был восстановлен в членах Рабис, с сохранением полного стажа.
"Давайте лучше говорить о Несчастливцеве, которого вам необходимо сыграть здесь, в "Пятилетке". Последний "Лес" в Ленинграде будет через четыре дня - не бойтесь, никто не ждет увидеть законченную работу, это черновой эскиз, и сам я, по опыту провинциальной работы, знаю, что за три-четыре уплотненных репетиции можно ухватить, как говорит Станиславский,- а он ведь и мой учитель тоже,- зерно роли!"
С самым главным в образе он и стал меня знакомить. Начал он с того, что одним из любимейших писателей Островского был Сервантес. О мире героев великого испанца, органически связанного с трагической биографией Сервантеса, Всеволод Эмильевич говорил так горячо и интересно, с таким реальным ощущением родства великого мечтателя Дон Кихота с героем Островского, что я понял, как много срывов, находок, огорчений и радостей предстояло мне пережить в этом спектакле, ежели я зацеплюсь хотя бы кончиками пальцев за то самое, чем он обогатил мою фантазию в той беседе.
Технически ввод в "Лес" провели со мной М. М. Коренев и С. В. Козиков. Обоих этих мейерхольдовцев объединяли подвижническая любовь и неколебимая верность мастеру, отличное знание партитур мизансцен, темпоритмов и света, но, к удивлению моему, они "плавали" в вопросах внутренних ходов действия. Тут мне пришлось уже эти вопросы решать с каждым партнером в отдельности - с Ильинским, Райх, Тяпкиной и Башкатовым. Особых трудностей тут не оказалось, а лучший "биомеханист", актер нечеловеческой трудоспособности, Лев Наумович Свердлин, как я быстро сообразил, требовал терпеливого внимания, чтобы вовремя подвести его к необходимости изучить сущность системы. Так и получилось у него, и стал он большим мастером.
Работа в моей "премьере" была принята Мейерхольдом и, главное, труппой, а Боголюбов, игравший до меня Несчастливцева, сразу перешел со мной на "ты" и неподдельно радовался, что наконец-то появился актер, который избавит его от этой мучившей его роли. Правда, роль эту ему еще пришлось поиграть в поездке театра по Туркестану, так как у меня уже был подписан договор с "Ленфильмом", и потому оформить вступление в труту театра можно было только с начала 1932 года, когда театр должен был вернуться в Москву.