Премьера "Грелки" была триумфальна. Я получил замечание от Монахова, что в увлечении чуть тороплюсь и не даю зрителю возможности высмеяться. Справедливое замечание! И не так просто оказалось его выполнить - надо было очень точно почуять ухом высшую точку смеха, чтобы, не давая ему замереть, получить от актера следующий заряд смешного.
Высшую школу мастерства комедийной игры показал Монахов. Его монолог, когда он врывается в фойе "Театра любовных безумств" и рассказывает о злоключениях, испытанных им из-за фальшивого адреса, данного Мюзардьером, был безупречен по технике. Он произносил этот монолог предельно безынтонационно, стремительно, легко и вместе с тем так страстно насыщенно, что за дальнейшую жизнь барона ручаться было трудно. Во время этого монолога я стоял всегда на выходе и слушал его, и каждый раз с завистью и тоской от сознания собственной бездарности наслаждался мастерством Монахова. Блистательная техника была, несомненно, добыта его тяжким опереточным опытом, когда надо было каждые пять дней выдавать новую роль-партию, то есть петь, танцевать и сыграть. И все это необходимо было сделать хорошо. Ну, а содержательная насыщенность - это уже приобретение "большедрамское".
Сразу после его монолога следовала наша с ним сцена, где Патюрель наконец-то настигает Мюзардьера, давшего ему заведомо ложный адрес - из-за страха перед своей женой, которая могла бы узнать о шалостях молодящегося барона. В этой сцене было очень мало реплик, но Монахов насыщал их таким богатством интонаций, мимических импровизаций, что все, просмотревшие спектакль, не хотели верить, что в сцене всего три-четыре реплики, вроде: "Это вы, мсье Мюзардьер?" - "Да, да, это я, Мюзардьер с бульвара Осман, 39". - "Я был там только что!" - "Вы были там только что?" - "Ага". - "Эх, гм" и т. п. Монахов виртуозно использовал мои интонации растерянности, и чем нелепее и неожиданнее они были, тем ярче и ироничнее было пародирование их Николаем Федоровичем. Я был в плену его блестящей техники, восторгался ею, ненавидел его, завидовал и ждал того самого, что приходит неожиданно и что насильно не схватишь. Я довел себя почти до сомнамбулического состояния - на некоторых спектаклях страх от возможной встречи с Патюрелем был так силен, что я, наверное, бледнел под гримом. И что же? Сцена шла сильнее, но еще сильнее и разнообразнее использовал мой страх Монахов. Но вот уже осенью, когда, вскоре после возвращения из-за границы, А. Н. Толстой и А. Н. Лаврентьев пришли впервые смотреть нашу "Грелку", мы уже в первом акте получили зарядку от их хохота. Знаменитый смех Алексея Николаевича имел довольно сложную партитуру (И. Андроников великолепно запечатлел его в своих устных рассказах!): хрюкание переходило в мощное ржание: "гха, гха, гха", будто вопли какого-то фантастического гуся, потом длительный визг, стоны, и опять, и опять все сначала. Андрей Николаевич тоже хохотал не менее мощно, а по заразительности даже превосходил Толстого. Взбодренные такой "поддержкой" двух дорогих нам людей, мы эту сцену второго акта заиграли по-новому, как бы в первый раз в жизни, и это стало не работой двух актеров, а детской игрой, доставлявшей нам неповторимую радость. И вот тут, когда Патюрель держал в руках попавшегося Мюзардьера и издевательски повторял интонации насмерть перепуганного барона, что-то толкнуло меня издать такую сложную звуковую фиоритуру растерянности, что сам я удивился ей, а Монахов, обладавший абсолютным слухом, положил на эти мои дикие ноты свои слова: "Да, я был там!.." И кто-то как бы за меня наслоил мой ответ на все ту же фиоритуру, но, как эхо, еле слышно: "Вы... были там?!" Что делалось в зале, меня не занимало, с трепетным торжеством читал я в глазах Патюреля удивленное одобрение партнера. Ни неистовый грохот Толстого и Лаврентьева, ни "длинные" слова товарищей потом, за кулисами, не сравнить с этим молчаливым одобрением Монахова.