Хорошее солнечное лето, ежедневные купания в озере, занятия по морскому делу и добротная по сравнению с Петроградом пища, в которой чудесные онежские сиги играли главную роль, настолько укрепили наши силы, что мы чуть ли не прямо с мурманского поезда дружно появились в новом здании театра на Фонтанке. Все возбуждало волнующую жадность к работе - хотелось поскорее начать что-то делать. Запах свежепокрашенных стен, ласковый уют зрительного зала, удобные уборные с домашней мебелью, великолепная сцена с хорошей акустикой и, конечно, встречи с родными нам людьми: актерами, рабочими, оркестрантами. А вот и наш дядька Андрей Николаевич Лаврентьев. Как всегда, голова его и лицо чисто выбриты и сверкают розовой свежестью, точно он только что из ванны. Элегантный, в светлом костюме и с цветком в петлице Монахов обнимает тепло всех нас по очереди. Всегда такой сдержанный "лорд" Ю. М. Юрьев приветствует неожиданно крепким ударом кулака в мое плечо и контрастирующей всей сущности его натуры фразой: "Загорел как, сволочь!" Маленький, кругленький и розовый директор наш целует всех одинаково ласково. А вот и новые актеры: Иридина - будущая Гонерилья в первой постановке сезона "Король Лир" Шекспира, Освенцимский - напарник мой по роли Эдмунда и высоченный, красивый мхатовец Морозов - герцог Альбанский. Корделию будет играть актриса неповторимой индивидуальности - Вольф-Израэль, Эдгара - Максимов, шута - Софронов, старого Глостера - Голубинский, короля французского -только что принятый ученик Юрьева Орест Коханский, Регану - Аленева, Кента - Музалевский, а в роли вестника Гонерильи впервые вышел на профессиональную сцену юный Миша Царев.
На первой же репетиции за столом, работая над установлением окончательного варианта ролевого текста, опять мы убедились в большом значении для нас помощи Е. И. Замятина.
Очевидно, потому, что к тому времени я уже приучил себя сосредоточиваться в работе, а может быть, и потому еще, что приходилось свой текст слушать с чужого голоса, мною все больше и больше стала овладевать тревога, а не повторяем ли мы что-то уже деланное нами. Не поискать ли новых, пусть даже неожиданных решений человеческих отношений - ведь люди "Лира" живут чуть не в каменном веке! А может быть, как раз первобытность среды, в которой мы должны были действовать, и помогла бы отойти от проторенных путей. Слушая репетирующего Юрьева, я невольно вновь вспоминал слова Блока о том, что он говорит, движется, гримируется, носит себя так, что фантазии зрителя просторно, но он не наполняет себя содержанием, которое достойно того, чтобы его воспринимал зритель. Все это могло увести спектакль в сторону от пути к "горным вершинам", куда манили нас идеи Блока, Горького и Андреевой.
Угнетавшая меня шаблонность в решении злодея Эдмунда была преодолена неожиданно, не по моей инициативе: заболел наш Эдгар - Максимов, и дирекция предложила мне, хорошо знакомому с содержанием диалогов братьев, спасти спектакль и вечером сыграть Эдгара, отрепетировав сцены сумасшествия и последний акт боя с партнерами сейчас - днем. То, что было на слуху, прошло гладко, а трудные сцены притворного безумия я решил подчинить правде моего сумасшедшего положения - в самом деле, мне ведь все позволено! Из того, что долетало до меня из суфлерской будки, я волен был схватывать только нужное моей алогичной логике. Если же не удалось схватить то, что шептал суфлер,- не беда! Ведь Лир - король, изгнанный дочерьми, оказывается в степи в одинаковом с ним положении - вот главное, чем надлежит жить и действовать мне. Все остальное подчинено моей фантазии. За несколько спектаклей, что довелось жить в этой роли, я обостренно прочувствовал и сердцем и кожей психологическую противоположность двух братьев, сильно ненавидящих и чуть-чуть любящих друг друга. Когда вернулся к Эдмунду, открылось многое, о чем я и не догадывался и что едва ли можно было получить извне. Поставил спектакль Лаврентьев. Музыку написал Шапорин. Романтичные, как бы через дымку веков, смотрели на нас замшелые замки, подземелья и суровые пейзажи старой Британии, рожденные Добужинским и написанные Аллегри. Это была последняя работа великого декоратора-исполнителя.
В определении "великий" по отношению к Аллегри преувеличения нет. Приступая к рассказу о судьбе этого русского итальянца, я испытываю щемящую тоску и неумирающее сожаление. Почему же все-таки образовалось такое количество нелепых случайностей, свалившихся на одного человека? В семье Аллегри были две дочери и сын, тоже Орест (мой однолетка), призванный в ряды итальянской армии. Отец безмерно тосковал о нем, о чем он делился со мной, подолгу ожидая какой-либо весточки из отрезанной от нас Италии. Писем все не было, и Аллегри, когда-то плотный и крепкий, на глазах наших становился худеньким, а пиджак его - широким, подчеркивая необычную щуплость владельца. Но вот кончилась мировая война. Аллегри, как итальянский подданный, получил паспорта и визы в Париж к Дягилеву, который уже давно атаковал его предложениями. В 1920 году старик написал сыну через общих знакомых в Италию, чтобы тот ехал к Дягилеву.
Позже выяснилось, что в это время Орест, состоя в социалистической партии, добился поручения в Советскую Россию через Болгарию и Румынию. Его письма, так же как и письма отца, не дошли до адресатов. В пути, уже оказавшись на Украине, сын заболел тифом, и его сняли с поезда в Киеве. И тут нелепейшее сцепление случайностей создало ситуацию, которой несколько позже оба - и отец и сын долго не могли поверить.
Из трех недель, что пролежал в больнице Орест, семья Аллегри, кроме заболевшей и оставшейся в Петрограде дочери, ожидала несколько дней в Киеве формировавшийся железнодорожный состав через Вену в Париж. Так и получилось, что те дни вся семья Аллегри провела в одном городе, впервые за несколько лет вместе - не подозревая об этом!
Все это узнал я от самого Орестушки, с которым меня познакомил мой дружок Кока Бенуа, единственный сын Александра Николаевича, принявший, несмотря на молодость, декорационную мастерскую. Передо мной стоял совсем молодой еще человек, ниже среднего роста, с чудесной улыбкой, очень красившей его. Совсем не похож он был на Ореста Карловича, но стоило ему заговорить, и сразу вспоминался его отец в этом самом декорационном зале. Теперь здесь будет работать следующее поколение: Бенуа, Щуко, Добужинский и Аллегри. Через некоторое время возникла среди них девушка-маляр с улыбчатым русским личиком, уже к апрелю обогащавшимся множеством веснушек. Я стал невольным свидетелем развития ее романа с Орестушкой - Кока Бенуа "набивал руку", работая маслом над моим портретом, и мне хоть на полчасика приходилось подниматься к ним.
Мы играли и репетировали, наши художники писали декорации. Кока уже стал именоваться Николаем Бенуа, и по его эскизам появлялись спектакли не только у нас, а и в Мариинском театре. У молодых Аллегри появился первенец, и наконец Орестушка поведал нам, что отец его рад увидеть всю молодую поросль Аллегри у себя в Париже - он выхлопотал паспорта и визы для всех и ждет их летом с нетерпением.
То лето выдалось знойным, а день их отъезда был особенно раскаленным - запомнил я его потому, что на следующий же день узнал о трагедии. Да, конечно, это была трагедия, если связать события, беря началом несостоявшуюся, но возможную встречу в Киеве и многолетнее стремление отца встретиться с любимым и единственным сыном. Утром, в день отъезда Орест Орестович пошел попрощаться с неизлечимо больной сестрой в больницу на Пряжке. Ожидая впуска посетителей и изнывая от жары, он решил выкупаться в злосчастной Пряжке и... утонул.
Друзья уговорили вдову сразу после похорон Ореста Орестовича отправиться к старикам в Париж.