Как овладеть вниманием зрителя, его доверием, позволяющим потом влиять на его мысли и психику? Научить этому трудно. Говорят, что лучший способ научиться плавать,- это бросаться в глубокую воду и, вступив в борьбу с трусостью и неумением, начать спасать свою жизнь. Обязательно неизбежность подскажет ему - как делать руками и ногами именно те движения, что позволят держаться наверху. По крайней мере я, не один раз попадая в безвыходное, казалось, положение на сцене, вынужден был находить спасение самостоятельно.
Примером встречи с таким ужасом остался для меня на всю жизнь случай с "Отцом Сергием" Л. Толстого. В первые годы моей профессиональной работы на сцене довелось мне участвовать в рабочих клубах Петрограда, организованных актером Александринского театра А. И. Неждановым. Был он человеком очень порядочным в материальных расчетах, чем заслужил большое уважение актеров. Однажды днем телефонный звонок - голос Нежданова: "Сегодня вечером на механическом заводе идет "Отец Сергий", играть его должен я, но в Александринке замена, и я занят там, играть Сергия нужно вам!" - "Но я не знаю пьесу". - "Повесть-то вы знаете?" - "Не читал, видел только фильм с Мозжухиным!" - "Приезжайте к пяти часам в клуб завода, туда к тому же времени приедет Жуков - король суфлеров, а к семи прибудут остальные, прорепетируете первый акт, а в антрактах - остальные. Все успеете и справитесь роскошно - хватка у вас есть!" Долго я умолял его не класть мою голову на плаху, но он наговорил кучу слов и повесил трубку. Лихорадочно собравшись, я на паровой конке поехал за Невскую заставу, еще не предполагая, какой ужас ожидал меня там. Суфлер опоздал немного и прочитал с кратким описанием мизансцен два акта; потом появились актеры, гример с тремя париками для меня (!) и костюмерша. Организованно пробежали первый акт, разобрались в отношениях, но время было уже одеваться и гримироваться. И вот тут, превратившись в гвардейского офицера, увидев в зеркале свое чуть подгримированное лицо, я почувствовал, как на меня стал накатываться медленно, но верно ужас. Ведь это лицо преобразится сначала в молодого еще монаха, потом в сорокалетнего и, наконец, седовласого старца. Но это сделать не так сложно. А что у меня есть для внутренней жизни Сергия?
Начали спектакль вовремя. Партнеры - мои друзья, хорошо мне по сцене и жизни знакомые, предельно доброжелательно "пронесли" меня через трудности первого акта, и мне уже стало казаться, что я благополучно пройду через "чистилище". Суфлер - близко, и каждое слово, чудесно им подсказанное, вкладывалось в сознание князя Касатского, в шкуру которого я уже потихоньку влезал. Перед вторым актом успели второпях прорепетировать, но на следующие сцены уже времени на это не оставалось, и так как мизансцены в келье отца Сергия были предельно лаконичны, то дальше ограничились тем, что Жуков начитывал текст предстоящей сцены в то время, как я менял парик и грим стареющего героя. Происходили уже небольшие казусы, когда я не точно принимал текст от суфлера, но, молниеносно ухватив смысл фразы, мне все же удавалось выходить из положения. И вот что было странно: как раз в совсем нерепетированных сценах, оставаясь в одиночестве на сцене, наедине со своими мыслями, мыслями, рожденными Толстым, в неприкосновенной свежести восприятия (я их только что впервые услышал от суфлера), я получал поразившую меня самого свободу как бы самому рождать эти простые и великие мысли.
И наконец - последняя картина! Последнее переодевание, последний грим, все торопятся, не опоздать бы на последнюю конку, а суфлер не успевает прочитать мне последний текст ("Ты великолепно принимаешь текст, а Ростова знает роль, буду подавать только тебе. Как увидишь мой платок на полу у будки, выдавай на полную! Это конец").
Вот тут-то в самом конце я и испытал настоящий ужас. Ростова - Пашенька, хорошо знавшая содержание сцены и свой текст, стала для меня, ни разу не прочитавшего последней картины, такой же спасительницей, как Пашенька для Касатского. Обостренно-внимательно вслушивался я в слова ответов ее на мучившие Сергия вопросы. Никакие репетиции не привели бы меня к той душевной обнаженности при восприятии простых и ясных истин, впервые мной услышанных от Ростовой - Пашеньки. Реакция моя была естественной и ненадуманной, ибо оформлялась словами Толстого, впервые мной принятыми от суфлера. Абсолютная тишина в зрительном зале наполняла душу мою согревающим восторгом и вселяла надежду - спасти и спектакль и себя самого.
Слова о том периоде "святой жизни" Сергия, когда гордыня владела им,- обо мне государь знает, в Европе, в неверующей Европе знают! - наполнили теперь все существо Касатского гневным стыдом раскаяния и желанием спасения смятенной души своей, но молиться было некому - бога нет! Отдаваясь целиком содержанию сцены, я с надеждой взглянул на суфлерскую будку. Платка там не было! Пауза, которой, кажется, конца не будет. Ростова со слезами на глазах смотрит и молчит. Мне нехорошо, ведь все, казалось, уже сказал ей. Слышу суфлерские слова и, произнося их, испытываю странное чувство слияния толстовских слов с моими ощущениями - недоумения, ошеломления и смиренной надежды на моральную помощь Пашеньки. Не своим голосом, на каком-то опустошенном звуке выталкиваю слова роли, ставшие совсем моими, все надеясь, что уж на этот раз - слова эти последние. Замолкая, смотрю на будку - платка нет и нет надежды, что все кончится для меня благополучно. Ослабевший от чудовищной нервной нагрузки, сползаю с кресла на колени и чувствую, что вот-вот разревусь, а над головой слышу мудрые своей простотой успокаивающие слова Пашеньки. Очевидно, я был так опустошен и настолько примирился с тем, что спектакль этот никогда не кончится, что не сразу стал отвечать ей, а когда, подняв медленно голову, встретил ожидающий взгляд Ростовой, мне было все равно, что будет со спектаклем, с полным зрительным залом и со мной. Только на одном сконцентрировалась воля моя - не разрыдаться, уж очень внутри что-то колыхалось и требовало выхода в самом что ни на есть "бабском" реве! Уже дважды слышу суфлерский шепот текста Толстого о боге, которого нет и службе которому зря отдал жизнь свою. Говоря современным кинематографическим языком, "крупный план" отца Сергия продолжался несколько десятков метров.
Наконец мне удалось проглотить расслабляющее желание плакать, и неожиданно для себя я заговорил резко и решительно. Фраза за фразой рвал Сергей Касатский все путы, связывавшие его душу, и закончил тогда, когда мысль моя завершилась и говорить дальше не хотел. Не знаю, оставался еще текст или нет, но грохот аплодисментов и опустившийся занавес действовали синхронно.
Один умный человек сказал: тупик, в который иногда попадает человек, может оставить его навсегда робким, неверящим в свои силы, но этот же тупик может привести к открытию доселе неведомых возможностей.
Преодоление ужаса в "Отце Сергии" открыло мне новые пути во всей дальнейшей моей работе; мне уже стало доступно находить твердую почву в болоте неясностей, встречавшихся на дорогах актерских поисков. Вот так, в сцене с Карлосом в темнице мне по-новому осветилась сущность действия диалога. Потому вместо привычного "героя" заговорил измученный человек, с легкостью отдающий свою жизнь для спасения народа Фландрии. Основной задачей действия монолога стало стремление во что бы то ни стало успеть все рассказать Карлосу, чтобы он правильно все понял. А романтику поведения Позы фантазия зрителя воспримет как результат его озабоченности - успеть в отпущенный ему короткий срок.