Дружил я в ту пору с Виктором – умным и талантливым человеком, кандидатом философских наук. Как и многие ленинградцы, он часто бывал в Прибалтике, особенно обожал Таллин. Четыре часа на машине – и ты в столице Эстонии. Имея свою машину, он часто катался в Таллин. Эстонские сигареты, к которым он пристрастился, назывались, конечно, «Таллин». «Кончаются сигареты», – объявлял Виктор, и было ясно, что он отправляется в Таллин. Эти поездки он умел совмещать с деловыми командировками, приносившими ему дополнительный заработок.
Виктор читал лекции по истории религии и атеизму. В результате этих поездок за сигаретами и его просветительской деятельности, совместной с одной эстонкой, появился ребенок. Как человек благородный, он на этой эстонке женился, а затем и вообще перебрался в Таллин, после чего перевез туда и своих родителей (отец у него белорус, а мать – еврейка). И вот тут-то началась совсем другая история. Его родители не смогли прижиться на новом месте: все для них здесь было чужое. Догадывались ли они, что происходило это потому, что сами они здесь были чужаками? Еще до всяких перестроек, в тысяча девятьсот восемьдесят третьем году, Ада Яковлевна, мать Виктора, сказала мне там, в Таллине: «Теперь я очень хорошо понимаю чувства наших эмигрантов, столь блистательно описанные Булгаковым или Набоковым. Эстония (хотя она и советская республика) могла бы служить тем карантинным лагерем, который необходимо пройти каждому, кто собрался эмигрировать».
Чувствуя отношение к себе эстонцев, они постоянно находились под прессом непонимания и вражды. Им изо дня в день так хотелось быть рядом с сыном, но нарастало одиночество, и вскоре их обоих не стало. Брак Виктора тоже тянулся недолго. Этому способствовали родители жены, не признававшие русского зятя (для них, естественно, Виктор был русским). Но, оставшись один, сам Виктор вспомнил, что он наполовину еврей, а точнее – целый, поскольку его мама была еврейкой. И он решил эмигрировать. Один наш общий знакомый рассказывал, что якобы видел Виктора (если, конечно, не обознался) на улице в Кёльне – тот продавал газеты.
Может быть, это не так и наш знакомый все же ошибся, но когда я сам оказался в Кёльне, то, завидя издали продавца газет, сразу же начинал вглядываться в него, испытывая при этом какую-то непонятную мне неловкость. С чем это было связано? Стыдно встретить давнего друга, доктора философии, в такой неподобающей роли? И что мы могли бы сказать друг другу? Возможно, несмотря на ситуацию, в которой он оказался, Виктор повел бы себя так же странно и неожиданно, как это было в одну из наших последних встреч, когда мы столкнулись с ним в старом Таллине и он потащил меня в ресторан.
Желая продемонстрировать, насколько он овладел эстонским и чувствует себя здесь своим, Виктор с нарочитой небрежностью, едва удостоив взглядом официанта, заказал нам коньяк и кофе. Официант – пожилой эстонец, – очевидно, решил, что Виктор корявым своим эстонским нагло дразнит его, плюхнул на стол наши наполненные чашки и рюмки и, презрительно что-то буркнув себе под нос, удалился. Вскоре мы захотели продолжить, но, проходя мимо нашего столика, официант не реагировал на эстонский Виктора, и только когда я подчеркнуто вежливо обратился к нему по-немецки, он принял заказ. Виктор, несмотря на наружную разухабистость, выглядел каким-то потерянным. Я знал его раньше другим: тонким, обаятельным и интеллигентным. Таким я постарался его запомнить.
Только потом я узнал, что Виктор ни в какую следующую эмиграцию не отправился. Давно уже он лежит на таллинском кладбище рядом с родителями. А мы – те, кто его любит и помнит, – так все еще и не собрались там его навестить.