Глава XXVI. В один осенний вечер
От этой осени, проведенной вместе, не только с Лелей, но и с "родителями" нашими, не осталось ни одного письма, которыми бы я могла восстановить это прошлое.
Я прослышала тогда, что в школах и гимназиях задают ученикам темы для сочинений -- "автобиографические": как провели вы лето -- праздники и т. д.? Вот я и надумала написать тогда подобное сочинение по адресу анонимного учителя под заглавием -- "Один осенний вечер"... Это сочинение у меня случайно сохранилось. Я привожу его здесь, чтобы заполнить этот пробел.
Наступает осень. Сентябрь стоит сухой и теплый, солнце греет. Мы обедаем уже при свете канделябров или висячей лампы. Сезон дыней и арбузов доставляет нам много радости. После обеда дядя с тетей уходят в кабинет пить кофе у горящего камина; Леля всего чаще идет с ними, сыграть с дядей партию в шахматы (оба играют превосходно и никак не могут друг друга обыграть), а Кити с Оленькой располагаются в гостиной. Оленька, в ожидании вечернего урока, обыкновенно забирается на дальний диван, поджав ножки, с котом Жирофле на руках и, укачивая его, слушает музыку. Это час, когда Кити неизменно садится за свои вальсы Штрауса, Шульхофа, "Le Fou", "Kalkbrenner", "Réveil du lion" {"Безумный", "Калькбреннер", "Пробуждение льва".} и прочие блестящие или бравурные пьесы.
Я тоже слушаю... но меня тянет еще разок выскочить в сад. И я тихонько, через девичью, накинув белый пуховый платок, скольжу мимо груды тарелок со стола, мимо буфетчика Сидора, который ворчит, командуя Варей и Таней. Вечер лунный, светлый, но уже очень свежо. Бегу по саду, бегу по двору. Жизнь в усадьбе стихла. Рабочие уже сели за ужин в застольной. Я пробую их щи: отличные! Пшенная каша -- рассыпчатая с свежим салом -- объедение! Я очень довольна новой стряпухой в застольной -- Аксиньей. Лошади мерно жуют овес в конюшне; на скотном дворе тоже все в порядке и, зная всех сытыми и прибранными, я испытываю чувство удовлетворения: управляющий Шмит очень старается и за всем смотрит. Но прежде чем вернуться домой, еще надо взбежать на бельведер, еще раз окинуть взором всю нашу усадьбу, такую чудесную при лунном свете. Я только что поднялась по резной лестнице наверх, как внизу дверь девичьей распахнулась, и на крыльце появился Леля. Услыша, что я его окликаю, он также взбирается по лестнице наверх, и несколько времени мы вместе любуемся: луна как-то особенно высоко поднялась почти до зенита и льет уже холодное, белое, как в зимние ночи, сияние.
Вдали блестит новый тес на крыше немолчно шумящей мельницы, блестят серебристые струи пруда, блестят лепные карнизы каменных надворных построек, холодная роса на лугу сквера, белокорые березы у шалаша в фруктовом саду... в холодной, строгой, белой красоте этой -- невыразимая прелесть.
Леля начинает говорить о том, что в начале января ему все-таки придется ехать в Москву, попытаться поступить в какое-нибудь учебное заведение.
Мы, легкомысленные сестры его, так довольны, что он остался дома, что ему хорошо, покойно, привольно, что он с таким увлечением "филоложничает", что мы решили, что ехать учиться куда-либо совершенно лишнее, как будто учиться можно только в обществе противных мальчишек! Но Леля уверяет, что, помимо окончания учебного курса, ему хочется ради своей филологии, ехать в Москву для того, чтобы показать свои сочинения какому-нибудь специалисту и от него услышать определенное мнение. Трескины, зимой, познакомили его с одним англичанином, профессором Ходжетцом, филологом и ему теперь нужно переписать свое сочинение и придать ему менее сухой тон. Леля опять развивает свою теорему звуков, которую я никак не могу постигнуть: почему же звуки ü + i = а? Леля тщетно поясняет мне эту мудрость. Удивительная бестолковость: я решительно не могу понять его теорию звуков...
И того хуже -- я слышу за ними другие звуки: дальнее ржание, дальний топот Огонька, вороного рысака соседа, того самого, который отравлял нам прогулки при Ясиевичах.
С тех пор прошло 3 года, и ничего не изменилось в нашем знакомстве. Мы видимся только в Вязовке, когда выходим по праздникам из церкви и торопливо садимся в коляску. Тогда он молча с нами раскланивается, иногда же подходит: тогда мы перекидываемся незначащими фразами. И так -- каждый праздник. Я смущаюсь и краснею: уж слишком пристально смотрит этот чужой, черной бородой обросший господин, и слишком дразнят меня им домашние: я же боюсь даже на него взглянуть... Летом он купил себе этого рысака и почти ежедневно верхом или в беговых дрожках проезжает мимо ворот. Ни радости, ни удовольствия не доставляет мне это молчаливое ухаживание, о котором говорят в деревне и прислуга на дворе. Такая манера подходить к вопросу сердца и жизни мне совсем не по душе, и мне кажется "насилием". И если я смущаюсь и краснею, то потому только, что чувствую досаду. "Он меня компрометирует", говорю я, когда иногда по пять раз в день он проезжает на своем вороном коне. "Запретить кататься нельзя, вольному воля!" -- с философией рассуждает Леля, теперь убедившись, что во мне нет ни капли кокетства. "Но я хочу, чтобы он знал, что это мне не нравится",-- настаиваю я. "Ты ему это ясно показываешь. Достаточно, что ты никогда с ним не любезна",-- заключает Леля... и катание продолжается.
"Опять? -- произносит Леля, наконец, услыша знакомое ржание Огонька, прервавшее его протяжный "ю + ю = ü; -- да ведь ночь! Что он мычится?". И Леля довольно нетерпеливо за рукав тащит меня на другую сторону бельведера, чтобы при свете луны мы не были замечены с большой дороги. Но прерванную лекцию о звуках не суждено мне слушать до конца: Сидор вызывает Лелю -- просят к дяде. Леля торопливо спускается с бельведера вниз, зовет меня с собой, но я хочу еще немножечко... немножечко постоять, полюбоваться луной! Леля поваркивает, но я остаюсь и прислушиваюсь к ржанию и топоту Огонька. М. шагом проезжает мимо усадьбы и топот коня удаляется по направлению к Вязовке.
Мне становится грустно... от того, что там, удаляясь за лес, кто-то думает обо мне, что-то ждет от меня, то, чего я дать не могу. Даже насильно настраивая себя, я не могу вызвать в себе ответа на чувство, которое у него, хотя и не может быть ни глубоким, ни мучительным, но все же за что-то я причиняю ему боль. И грустно мне еще потому, что все-таки мне не безразлично и неприятно, когда вышучивают моего рыцаря: "Муха в молоке", определяет его Кити за смуглость лица в белом костюме; ржание Огонька заставляет ее хохотать до слез. Мы с ней много беседуем о любви, о романах и героях, мечтаем, упиваемся музыкой и романсами, а Леля все это называет чепухой!..
Я перехожу на сторону бельведера, обращенную во двор, так как облетевший яблоневый сад и темный без зелени парк наводят меланхолию, и вижу, что с высокого каменного крыльца конторы, мимо куртин облетевшей сирени к дому шариком катится Мария Дмитриевна (мать управляющего). Она каждый вечер приходит к нам разливать вечерний чай и обыкновенно засиживается с нами, болтая, гадая и быстро-быстро ввязывая какие-то особенные пятки в чулки. До чая остается еще достаточно времени и я, окликнув ее, зову на свою вышку. В одно мгновение старушка вкатывается ко мне на бельведер и, оглядываясь кругом, сильно запыхавшись, говорит:
-- Вы одни, без Екатерины Евстафьевны? -- Слава богу!
-- Отчего вы ее так не любите? -- спрашиваю я, смеясь.
-- За гордость! Сирота, так молода, и такая гордость. Ну скажите на милость, за что на меня эта королева дуется третий день?
-- Кити не дуется... Она только не любит фамильярности: вы треплете ее по плечу, берете под руку (Кити давно поручила мне это передать Марии Дмитриевне).
Старушка отказывается, бормочет что-то в оправдание и наконец, усиленно сморкаясь, произносит с сердцем:
-- Экая маркграфиня! Проходит мимо меня, махая шлейфом, и еле кланяется! Фон-баронство какое! Сядет она за свои фокусы, вот вам крест -- сядет!
Я пробую заступиться за Кити, не состоящую ни в каком родстве с графами и баронами, но Марья Дмитриевна уже входит в азарт и, наконец, рыдает у меня на плече:
-- За меня вы никогда не заступитесь, все только за нее! Я человек маленький, сирота, всякий может меня обидеть. Сын родной, и тот перестал меня за мать почитать! Совсем одурел, на все глазами жены смотрит. Вторую неделю со мной не разговаривает!
-- Ну, поехала! -- почти громко реагирую я на жалобы, уже сто раз слышанные.
У старушки при воспоминании о невестке слезы быстро высыхают и гнев сверкает в маленьких сердитых глазах:
-- Шкапом дверь ко мне заставила...
-- Да вы сами ее комодом от себя заставили,-- прерываю я перечень обид, причиняемых ей невесткой.
-- Только тогда, когда я увидела, что они тестом замазали мою замочную скважину,-- оправдывается старушка и старается всхлипнуть,-- говорит, будто я подслушиваю, подглядываю за ними... Отняла она его у меня!..
-- Родная жена,-- наставительно вставляю я.
-- Что же, что жена? Женой она всего 11 месяцев, а я вынянчила и вырастила его, я ма-ать!..
Опять всхлипывание... Круглое и сморщенное, как печеное яблоко, лицо прячется в носовой платок. Я в нерешительности: знаю, что слез нет, но мое полное равнодушие к такому горю как-то выходит неуместным.
-- Ну бросьте! -- говорю я, наконец, тряся ее за плечи и давясь от смеха,-- все свекрови на один фасон! Вот когда буду я свекровью -- невестки у меня на цыпочках будут ходить!
Старушка быстро вытирает сухие глаза (все еще с злым блеском) и совершенно неожиданно шепчет мне:
-- Ах, Женичка, Женичка! Какой я знаю про вас секрет... вы никому не скажете?
-- Ну, конечно,-- успокаиваю я ее, хорошо зная, что непременно тут-же сообщу его Леле прежде всего, а затем, может быть, и Кити...
Марья Дмитриевна мнется, хочет придать больше весу своему секрету. Я не выражаю нетерпения, скорее показываю сомнение в важности этого секрета, порываюсь даже идти домой; тогда старушка шепотом (хотя один месяц в небе мог нас слышать) сообщает мне, что слышала, сама слышала за дверью... "Через замочную скважину?" -- перебиваю я шепотом. Слышала разговор сына с женой. Он говорил ей, что попал в компанию охотников в Вязовке и познакомился с М. "Они стали сразу друзьями, и М., после недолгого знакомства, открыл ему душу свою, свою любовь к вам и намерения добиться вашей руки, но так как, сказал ему М., он не так глуп, чтобы не знать, что в доме, где он не принят, ему этого не достичь, что вообще дядя с тетей на этот брак не согласятся, то он подговорил своих друзей, когда вам минет 16 лет, похитить вас... подумайте!" И Марья Дмитриевна отступила, предполагая, что теперь я пойму всю важность ее сообщения.
-- А я-то, я-то захочу ли быть похищенной? Об этом он не думает? -- возражаю, очень покойная на вид.
-- М. боготворит вас и жалеет вас. С таким деспотом дядей вы жизни не увидите. Как в каземате взаперти, вас в деревне держат.
Я чуть-чуть смущена, но возражаю сердито.
-- Никто меня не запирает, напрасно жалеет.
-- Ну, Женичка, положим, ваша жизнь не очень-то красна. Такой характер, как у дяди, такая строгость, как у тети!
-- Очень ошибаетесь! Мне жить отлично и спасать меня не от чего!
-- Да я только передаю, что слышала и хочу вас предупредить: не выходите никуда одной, недаром же он два месяца вокруг усадьбы катается. Нет, Женичка, не думайте, что это шутки. Я слышала все подробности заговора. Вас без разговора увезут, накинут на голову шубку и на седло, гайда!
-- А я-то разве кукла?
-- Вас и не спросят. Все знают, что вы без позволенья тетеньки шагу не ступите,-- в голосе нотка ядовитости. -- Так вот вас поэтому и увезут в лесную сторожку и запрут там, пока вы не согласитесь идти под венец. И батюшку посвятили уже в эту тайну, и Кан, сосед, дает лошадей, и еще кое-кто из ваших людей...
-- Средневековая сказка во сне вам померещилась,-- прерываю я россказни старушки.
В это время снизу опять кричит Сидор: теперь просят меня к тете.
Я чуть не опрокидываю Марью Дмитриевну и бегу вниз, в кабинет.
-- Будет все гулять! -- серьезно замечает тетя, уж мы все дома за делом сидим.
-- Все луной любуется,-- вставляет и дядя неодобрительно. Меня сажают к столу набивать папиросы. Дядя, отпустив
Лелю после шахматного турнира, перешел на зеленый угловой диван к столу. Его любимое теперь, после болезни, занятие -- слушать чтение вслух. Тетя читает ему или, вернее, перечитывает "Indiana" G. Sand. {"Индиана" Ж. Санд.}
Я уже знакома с этим романом, и "Indiana", как женский тип, мне не нравится. Не нравится мне ее отношение "страдалицы" к своему, правда, грубому мужу: "Не умеет за него взяться,-- рассуждаю я, набивая дяде папиросы. -- Женщина настоящая должна уметь быть счастливой вопреки всему и кругом себя всех, а мужа в особенности, делать счастливыми. Ведь видела она, за кого шла. Ведь я и в 13 лет сообразила, что за М. не пойду (этакая дерзость -- жалеть меня!), а уж если назвалась груздем, m-me Индиана, без нытья полезай в кузов. Терпи! да так, чтобы одна подушка твоя знала, как весело быть груздем -- н-да! (И кто только распускает такие слухи о строгости тети? Не сама ли Марья Дмитриевна? Она так боится прямоты тети!) Быть может, и я завалюсь груздем в чей-либо кузов, и мне станет тошно, но не позволю я себя жалеть, ни за что! Несчастненькие, обиженные судьбой и людьми, сами в этом виноваты. А их теперь так много развелось. По крайней мере, вся русская литература взапуски им посвящает свое внимание. Все эти современные типы -- даже Гоголя, Тургенева -- положительно наводят на меня тоску..."
Все эти соображения, конечно, остаются при мне. Я их даже не сообщаю Леле, который примется "их" {"Их" -- т. е. героев современной литературы.} жалеть и найдет, что я сужу поверхностно и жестоко. Но я старательно это записываю в дневник, который прячу под подушку.
Папиросы набиты, и я с душевным облегчением ухожу в гостиную, место нашего вечернего пребывания. Кити стройная, затянутая, в длинном, со шлейфом черном кашемировом платье, все еще сидит у пианино и, проводя по клавишам тонкой в кольцах рукой, pianissimo, одним ухом прислушивается к воркотне Марьи Дмитриевны, что-то с особенно постным лицом жалобящейся Леле. -- "Где это вы весь вечер пропадали? -- обернувшись, говорит мне Кити,-- верно, все дела у вас? Кого утешали? Кур своих"? Я очень серьезно настроена, мне не до насмешек Кити, но Оленька неожиданно заявляет о себе (она бедняжка, под музыку вздремнула вместе с Жирофле в темном углу дивана): "Sapristi! Quand on a du coeur!" {"Sapristi! (восклицание), когда имеешь сердце!"} У Кити сжались ноздри, она презрительно взглянула в сторону своей ученицы и проговорила сквозь зубы: "Несносное дитя, вас не спрашивают". Но Оленька смело подняла свои большие светло-голубые глаза и отчеканила: "Я говорю то, что думаю". Кити передернула узкими плечами и, отвернувшись, заиграла вальс.
Марья Дмитриевна, с чулком у круглого стола под длинным абажуром, сидит против Лели, обложенного своими книгами и тетрадями. Ему, конечно, несомненно, мешают "рацеи" старушки, но он с большим терпением выслушивает их, чтобы не обидеть ее.
-- Вот я рассказываю,-- обращается она через голову Лели ко мне,-- как судьба меня всегда преследовала: намедни в Саратове я ехала с вокзала в город; взяла извозчика. Темь. Ливень. Отъехали. Вдруг на улице прохожий нанимает моего извощика и садится возле меня! Я кричать. А извозчик мне: не твоя лошадь и не ты везешь, сиди да молчи! Так мы и доехали вместе; пассажира подвезли к номерам Сорокина, а меня уже потом, на квартиру. Ну с кем другим могло это случиться?
-- Только с вами,-- вставляет Кити.
-- Это просто ужасно,-- вздыхая, говорит Леля и, отрываясь от своей тетради, выражает Марии Дмитриевне свое соболезнование.
У нее лицо становится еще печальнее, лицо мученицы, предавшейся воле божией.
-- А когда мы летом переезжали в Саратов,-- продолжает мученица,-- они, Владимир с супругой, поехали на почтовых, а я 70 верст проехала на возу с кулями муки. Среди ночи мужики обоза выпрягли лошадей и полегли спать под воза, не говоря мне ни слова, точно и я куль муки... И до самой зари, глаз не смыкая, я проторчала с кулями на возу.
Леля качает головой и вместе со звуками "а-а, е-е, i-i", мысленно представляет себе все неудобство такой ночевки в степи. Ему искренно жаль старушку. Мы называем его "рыцарем" Марии Дмитриевны, и Кити постоянно острит по этому поводу: "рыцарь гнилушки! рыцарь печеного яблока!" Лелю сердят эти прозвища, но он вообще особенно любит и жалеет старушек. Изо всех героинь в романах ему нравится всего более бабушка (!) в "Обрыве" Гончарова и, хотя Марья Дмитриевна -- совсем не тип Бережковой, Леля всегда внимательно и особенно деликатно относится к ней, а подчас заставляет нас с Кити краснеть за нашу бессердечность. Кити относится к старушке свысока, с уничтожающим высокомерием, потому что старушка -- "слезлива, фальшива, глупа", потому что старушка в первые дни знакомства приняла ее за "сироту", т. е. несчастное, одинокое существо, судьба которого напоминает ее сиротливость, бедность и ничтожество, а еще более потому, что вероломные зеркала не раз выдавали ужимки и гримасы, которые старушка строила по ее адресу за ее спиной. А я была бессердечна, потому что всегда готова была подшутить, попугать, а слезливые жалобы ее не трогали меня; быть может,-- потому, что были слишком часты, мелочны и докучливы.
Но вот, мы кончили вечерний чай. После чая Леля еще почитал дяде вслух газеты. Я кончила какое-то давно начатое рукоделие; Оленька, приготовив уроки, как малышка, первая отправляется спать. К полночи все в доме стихает... но в окне Кити -- в башне -- свет, и я стучусь к ней с балкона. "Ой! как свежо! Скорее садитесь на диванчик вот так, с ногами". Я уютно свертываюсь в углу дивана, кутаясь в пуховый платок.
-- Ну, о чем же мы сегодня будем с вами трактовать? -- начинает Кити, вытягиваясь в качалке,-- о Марии Дмитриевне?
-- Не-ет,-- отвечаю я капризно.
-- Что вы сегодня как серьезны?
-- Мне так хочется знать, Кити, будущее!
-- Что же, и мне хочется знать его, но к гадалкам мы с вами не пойдем.
-- Пошла бы, будь только гадалка не врунья.
-- Да на что вам?
-- Хочется знать, полюбит ли меня кто-нибудь по-настоящему?
-- Вот забота; и что же дальше -- замуж пойдете?
-- Да как же, конечно, а вы?
-- Я, замуж, с перспективой -- кухня, дети? Ну, нет! Я дорожу своей свободой превыше всего, и добровольно надеть кандалы семейной жизни не хочу. Есть в жизни другие интересы -- искусство, музыка, литература, наука, все эта -- сфера повыше пеленок и кастрюлей!
-- Зачем, Кити, такое к ним презрение? То все прилагательные, а существительное -- семья, семейная жизнь... И вырастить сынов своему отечеству -- задача превыше всех других,-- говорю я очень важно, но это вызывает взрыв смеха Кити. Я становлюсь совсем серьезной: я шла к ней с намерением поговорить о том, что "скребет душу", а она дурачится!
-- Постойте, постойте, я заменю вам пророчицу и гадалку... я смотрю в стакан воды... я вижу... -- (Кити щурится, глядя в стакан чая),-- я вижу вас, окружены 12-ю бутузами, мал-мала меньше,-- сквозь слезы смеха не унимается она,-- это же 12 сынов, которые вы подарите отечеству. И все на одно лицо -- курчавые и чумазые, в соседа! ха-ха-ха!
-- Пифия какая! -- огрызаюсь я, недовольная. -- А какой вы себя-то видите?
-- Себя? О, только не в раме пеленок, ребячьих курточек, кухонных сковород и мутовок! Для такой жизни я слишком нервна и слаба! Я не создана для борьбы с жизнью. Вы -- дело другое. Вы любите борьбу, препятствия...
-- Да,-- соглашаюсь я,-- и, знаете, иногда мне кажется, будто за плечами у меня растут невидимые крылья и меня берет нетерпение, скорее встретить препятствия, невзгоды, скорее начать борьбу с теми гадостями, которые сулит жизнь, чтобы их победить, побороть!
Кити смотрит на меня, качая головой, и опять хохочет.
-- Да что вы смеетесь так, без толку,-- теряю я терпение.
-- 12 смуглых рожиц! 12 сынов отечеству! Какая прелесть! ха-ха-ха... -- продолжает хохотать Кити, закрывая лицо носовым платком.
Я не в шутку недовольна, срываюсь с дивана и, несмотря на просьбы Кити, убегаю к себе: тетя, делая вечерний обход, еще хватится меня. Я возвращаюсь к себе кошкой, через окно, и как раз вовремя, еще одетая -- до подбородка натягиваю на себя одеяло: тетя подходит к нам, крестит на ночь: Оленька уже спит. Тетя посылает нам воздушный поцелуй.
Но мне не до сна, мне нужно хоть немного все обдумать. Я сознаю, что мне очень бы хотелось в такую светлую, холодную ночь очутиться под шубкой, прикрученной к седлу... И запертой в лесной караулке... И под венцом в темной вязовской церкви... Но! Боже мой! Не с этим, совсем чужим, незнакомым М. ... с другим! С таким другим, от одного взгляда которого голова бы закружилась, в глазах бы потемнело и сердце бы захолонуло. А нет такого здесь, в Губаревке! Играем мы в жених с невестой с Володей, но это не то! "Он" должен быть старше меня, умнее, сильнее духом и волей. Но о М., конечно, я ничего не скажу Кити. Будет только новый повод к насмешкам, новая тема о пользе подслушивания Марии Дмитриевны, а главное, к чему? Конечно, М. не чета красавцу, ее кумиру, певцу Станио, но зачем такое у нее пренебрежительное отношение к человеку, вообще? Я засыпаю даже слишком скоро, потому что не успеваю решить какие-то важные вопросы, связанные с жизнью, идеалами жизни и пр. и пр. Утром надо встать пораньше и переговорить с Лелей о секрете Марии Дмитриевны.