Глава XXIV. Крейман, прощай!
С половины марта письма Лели вновь стали нас тревожить. В гимназии начался брюшной тиф, "верно от прекрасной пищи: сегодня за завтраком была вонючая солонина, вчера гнилая говядина". .. Многие из учеников заболели, и родители их взяли, не надеясь на Франца Ивановича. Леля был мнителен, и перспектива заболеть и лежать в лазарете гимназии сильно тревожила его. Всполошились и мы, конечно. Отвращение его к гимназии росло. "Ничего утешительного, ничего родственного, ничего семейного, кроме милейшего джентльмена, хитрого политика Франца Ивановича,-- жаловался он,-- с его вечно натянутым видом, нахмуренными бровями, строгим выражением на лице, с грубыми отношениями на словах. Я сказал грубыми не зря, совсем не зря"... Идет рассказ о том, как маленький Ширинский получил единицу за французский перевод. Его заставили переписать и он принес его Крейману, переписанным красными чернилами. Крейман усмотрел в этом революцию! "Вы хотите этим показать ваше неуважение к старшим? а это делают, знаете ли, одни подлецы: следовательно, я могу вас причислить к их разряду!" -- "Попробовал бы Франц Иванович сказать мне это!" -- возмущался Леля и грубостью директора своего, и тем, что Ширинские это ему спускали. К сожалению, Леля вскоре должен был убедиться, что и Ширинские и даже Всеволожские не отличались особенным гражданским мужеством, так восхищавшим его в Александре Всеволожском: теперь им пришло вдруг на ум, что они погибнут и будут разбиты, если продолжат ссору с вдвое нас сильнейшей партией! Они стали умолять Алферова о мире, хотя Леля увещал, убеждал, умолял этого не делать. И Леля очутился "solo". "Странное дело, странное положение -- меня покинули союзники, к делу которых я так радел, о благе которых я так заботился!" Леля не хотел мириться потому, что не чувствовал себя виновным: "Странно подойти и просить, как милости, руки, чтобы мириться, просить руки у тех, кто злословили, просить руки для отвращения грозы! Ну ж, мне кажется, что Ширинские могли бы заткнуть за пояс Дизраэли! К прочному миру подача руки повести, по моему мнению, не может, раз мысли, взгляды разнородны. С римлянами, например, мирились многие народы, но жили в согласии не долго так как римлянам желалось поработить эти народы, народам -- же освободиться... Что касается до Оленина, он держится более меня, но... какие странные характеры"... Лелю возмущала известная нравственная распущенность товарищей, чего не было в младших классах. "Теперь я понял,-- писал он,-- почему Наталья Васильевна назвала нашу милую гимназию развратной. Именно, развратная в полном смысле слова. Ах, как неприятно оставаться тут! За душу так и тянет!" И далее: "Дядя говорил, что я люблю город: хуже его ничего нет. И если бы я не имел инстинкт кормить вас моим трудом, когда будете стары, я остался бы жить после университета безвыездно с вами. С ужасом мыслю про то время, когда неизбежный рок отнимет кого-нибудь из вас от меня {Леля пережил тетю всего на 8 месяцев.}. Я почувствую себя одним, без начала, без конца, и я кинусь искать семьи -- иначе жить невозможно! Не понимаю, как вы можете жить без родителей! Заменяет ли дядя отца и мать для тебя, и заменяешь ли ты отца и мать для дяди?"
Возвращаясь к безнравственности в гимназии, Леля сообщал, что и родители Всеволожских недовольны гимназией и подумывают взять сыновей. "В нравственном отношении это было бы полезно, но не в отношении учения",-- говорит их отец. Учение шло своим чередом, но, как всегда бывает, к концу учебного года заваливали уроками. Так, например, из Цезаря было переведено всего 25 глав, а на экзамене требовалось 70. Приходилось заниматься до 1 часа ночи и вставать в шесть утра. "Греческий прихрамывает,-- писал Леля,-- арифметика идет хорошо". "Из греческого поправился. Вообще, отметки продолжали быть хорошими, хотя, вообще, стали учиться плохо, так как задавали слишком много. Половины не сделали того что требовалось программой, а времени оставалось мало, говорили, что в мае будут распущены все учебные заведения из-за эпидемических болезней в Москве".
Приближались пасхальные каникулы. Леля ожидал 7 апреля, день отъезда, с невыразимым нетерпением: "Все пройдет, когда я увижу губаревский дом, все покажется хорошим и сладким"... Но у него, кроме уроков, до отъезда было еще серьезное дело, поручение тети отыскать для Оленьки гувернантку.
Оленька по-прежнему терпеть не могла уроков, и русская грамота (историю и географию она любила) ей, вероятно, давалась также нелегко, как и мне. По крайней мере, сохранилось письмо Лели к Оленьке (единственное, хотя он писал ей нередко). Он писал, того же 19 марта, о радости, которую он испытывал, получив ее предыдущее письмо, и о досаде при получении последнего, полного ошибок письма. "Прочтя оленькино письмо (стояла на нем приписка тети), напиши ей от себя назидание хорошее о том, что в 11 лет стыдно писать с ошибками и т. д., что-нибудь в поощрение ее к учению со вниманием". И Леля написал ей серьезное назидание: "Мы все знаем, что ты умеешь писать без ошибок, но ты, мне кажется, не стараешься. Тебе, я думаю, должно быть стыдно перед тетей, которая употребляет столько стараний, чтобы учить тебя. А что же ты? Изъяви свою благодарность, по крайней мере, твоим прилежанием!.." Поручение тети он принял, "особенно к сердцу и занялся им с особенным жаром",-- писал он тете.
Еще с половины февраля Леля выслал нам программу Фишерской гимназии. Я прочла ее, как читают цветочный каталог, когда нет сада. Переезд в Москву откладывался, а перспектива поступить к Фишер в августе, при чем Леля брался мне отравить все лето, подготовляя из древних языков в 5-й класс (в который я будто была почти готова), мне нисколько не улыбалась. Быть может, тетя была права, говоря, что все-таки необходимо выдержать экзамен об окончании наук и получить аттестат, чтобы видеть "конец", закончить образование (порядка ради), но,-- философствовала я,-- все это ведь только удовлетворение самолюбия, а заканчивать приобретение знания нельзя... Век учись, и все-таки (!).. К чему же терять время на эту формальность?.. Педагогом не буду, буду птичницей, садовницей, если аттестат нужен для заработка. Программа моего договора, приведенная в исполнение этой зимой в деревне, без обычных перерывов и скачков, так начинала меня увлекать, что только тревога за Лелю могла меня заставить с ней расстаться... Когда, после волнений Лели из-за дяди Гриши, получились его письма покойные под впечатлением ласки Трескиных и добрых тетушек, звавших его обедать каждое воскресенье, я решилась написать Леле все на чистоту, добавляя, "что только об Оленьке следует подумать, потому что мы с тетей не можем ей уделять достаточно времени, к тому же она меня совсем не слушает". Поэтому с радостью прочла я целую диссертацию Лели в длинном письме к тете: "Ради бога не отдавайте к Фишер. Инстинкт говорит мне, что к Фишер не надо, нельзя отдавать моих милых сестер..." Леля пояснял, что послав нам программу, он целый месяц собирал всевозможные сведения об этой гимназии и убедился, что она еще хуже его дорогого пансиона. Судить об учении и воспитании Фишер трудно, потому что первые выпуски будут только в будущем году, но, как ему говорили, разврат проник и туда: "В особенности Оленьке надо избегать учебных заведений; ее пылкая натура занесет ее далеко с истинного пути; очень понятно, что Жени хочет познакомиться с древними авторами, но разве ей одной нельзя ими заниматься, как делала некогда великая Екатерина, знавшая наизусть почти всего Корнелия Непота и Цезаря?.. Очень понятно, что Жени хочется держать экзамен в университете, но разве без латыни и греческого нельзя? Наталья Владимировна {Старшая дочь Трескиных.} держит экзамен в сентябре, ни в зуб не понимая ни латыни, ни греческого. -- Оленьке же достаточно учительницу. Потом натура возьмет свое, и она сама начнет учиться"... И вот тетя и поручила Леле разыскать хорошую учительницу для Оленьки. Сначала он ничего не мог сделать, хотя "пропотел, бегая по Москве" по конторам. Наконец, вспомнил про m-me Kapo, рекомендовавшую Иду, Луизу и m-elle Blanc, и пошел ее разыскивать. Найдя ее рекомендательную контору в Чернышевском переулке, он представился ей: "Если бы ты видела ее радостное лицо. Она обнимала меня, расспрашивала, где мы, и т. д. Радость доброй немки не была притворна, она просила приходить к ней по воскресеньям, ибо ей так приятно видеть меня -- олицетворение отца, и память об отце и матери обязует ее употребить все свои старания, чтобы угодить "бедным сироткам". Она отказалась от своих обычных 3% за комиссию, на что, конечно, Леля не согласился, вообще, не терпя прозванья "бедных сироток"...
После того к Трескиным стали являться молодые девушки и дамы по рекомендации Каро и др., но остановить выбор свой долго не могли ни Трескина, ни Леля. Еще 26 марта Леля сообщал об их неудачах, ни одна кандидатка не нравилась им, но в 10 часов вечера того же дня была послана телеграмма Трескиной о том, что "есть подходящая, русская с языками, науками, музыкой для Жени и Оли за 600 и проезд". Это была Екатерина Евстафьев на Корсак, молодая девушка, только что кончившая курс в пансионе Эвениус. Тетя телеграфировала в ответ, что согласна, и выслала деньги на проезд, хотя прибыть к нам m-elle Корсак могла только в мае. Задача Лели была исполнена, и в первых числах апреля он был уже с нами в Губаревке, выехав раньше предполагаемого 7 апреля, потому что тиф в гимназии все усиливался, порядочного доктора у Креймана не было, и многие из товарищей его совсем вышли из гимназии, чтобы не рисковать заболеть. Крейман не хотел распускать гимназию раньше страстной. "Он не понимает, что родители, видя его нерадение, будут брать сыновей своих... У многих моих товарищей дифтерит",-- писал Леля, и состояние его духа становилось все мрачнее. Телеграммы и письма из дома положили конец такому тягостному и рискованному положению, и Леля писал: "Как это бог меня бережет! За что это такое? Что я доброе сделал? Все-таки мне страшно"... Он распростился с своей гимназией и с Францем Ивановичем навсегда! Остались ли Всеволожские и Ширинские тогда -- не помню, но только напоследок, они, согласно предсказанию Лели, вновь поссорились между собою...