Как же выглядел этот спектакль? "Петербург -- тульский, такой, о каком вечерами на завалинке рассказывает небылицы прохожий странник", -- как сказано в тексте инсценировки (сделанном по спектаклю). "Золотая рота" придворных, дряхлых старичишек, из которых то и дело сыплется "натуральный" песок, заметаемый приставленным для этой цели дворником. "Всенародное ликование", сопровождавшее выход царя, -- сотни фуражек всех времен и эпох, взлетавшие вверх по заднему краю сцены. Царь (В. А. Попов) -- великолепный народнообличительный образ: брюшко, разъевшийся задок, комическая важность, тупоумие. Короткими ножками он деловито семенил по сцене, напевая вполголоса: "Боже, меня храни!" Больше всего ценил свои новенькие галоши, ставил их в уголок и то и дело наведывался -- стоят ли. Огромный несуразный Кисельвроде, прячущий длинный нос в карман. Виноградины с яблоко и яблоки с арбуз. "Мелкоскоп", занимавший половину сцены, и смотрящие в него придворные, дружно обернувшие зады в зрительный зал.
Такой же "шутейной" была и Тула -- маленькие, по пояс, церквушки, Левша с его гармоникой, то и дело сморкающийся в картуз, его неизменное восклицание: "Машк! А Машк! Пойдем обожаться!" Выход царских посланников, прибывших с поручением к Левше, -- целая огромная интермедия: где-то за сценой слышались оглушительный свист и гик, удалая песня таганрогских казаков (в спектакле прекрасно нашла свое место народная, русская, но и откровенно пародийная музыка В. А. Оранского), и вся эта компания вылетала на сцену, оседлав деревянных, с мочальными хвостами, насаженных на палки "коней". Нагайками сгоняли народ, кто-то кричал на лошадь: "Стой, черт!", кто-то стрелял в ворону на крыше, и она, не взмахивая крыльями, уходила вверх. Наконец, в санях, запряженных тройкой (а на сцене -- полное лето), въезжал в Тулу сам "мужественный старик" -- атаман Платов и, взгромоздясь на санки, произносил речь.
Я ужасно любил эту роль и играл ее всегда с удовольствием. Мой Платов был страшенным верзилой (я, как мог, усиливал иллюзию) с громадными, сокрушительными кулаками, разбойной мордой в аршинных усах и медной глоткой, привычно выкрикивавшей "верноподданнические" фразы. Делал я это так: "подавал" патриотический текст, как на пустом артиллерийском плацу, а потом с полуслова обрывал этот ораторский посыл и говорил "штатским", вполне прозаическим голосом. Такой же была и эта речь к тулякам -- приведу ее здесь для того, чтобы у тех, кто не видел спектакля, было представление о характере лесковского слова, использованного в нем.
"Вот, братцы, так и так. Как, значит, пришло нам время стать собственной грудью! В рассуждении, чтобы, значит, наша матушка -- Расея! На поле брани отечества, согласно присяге! И ежели, например, ихняя аглицкая блоха супротив нашей, то, стало-быть, обязаны мы до своей последней капли все, как один. Молчать!.. Ура!!."
И потом "невоенным, человеческим голосом": "Да, это я так, для скорого порядка. А дело, братцы, вот: должны наши тульские мастера ихним разным европам нос утереть".
Думаю, что образ Платова, по природе шутейный, напоминал, однако, о далеко не шуточных расправах, которые вершили "верноподданные" царские военачальники над замордованным русским народом.
А потом на сцене собирали домик, в котором должны были затвориться мастера для "занятий" с "аглицкой" блохой, тащили печь, надевали крышу, и в течение долгого времени домик замирал, никто из сидевших там не отвечал на оклики, и только раздавались методические удары молоточком: тук да тук Зато, когда работа была сделана и мастера, разминаясь, валили домик, оттуда -- актеры великолепно доносили это до зрителя -- неслась такая "спираль", что все присутствовавшие, не исключая и Платова, немедленно падали с ног.
В отличие от "сермяжной" Тулы Англия в спектакле выглядела страсть какой механизированной. Но это опять-таки была Англия побасенки, скоморошьего сказа. Негр-половой с повадками трактирного "Ваньки", "аглицкие" мастера -- не англичане, а "агличане", на вид -- самые что ни на есть русские жироеды-купцы, а рядом -- огромные бочки с надписью: "Ром", "Ром", "Ром". Негр вытирал тряпкой стол -- и из него сыпались искры, человек садился на стул -- и в комнате зажигался свет; последнее очень развлекало Левшу, и он поминутно проделывал сей опыт. Зато многое его и смущало в аглицкой "культуре", например, вода, сама собой и с оглушительным шумом спускавшаяся в уборной. И вообще в этом царстве механики он жестоко тосковал по "Расее", по Машке, оставшейся в далекой Туле, по нелепице русских порядков.
Спектакль был пряным и забористым по-народному -- с солью и перцем. Он и в этом смысле вел свою родословную от балагана. В ряде случаев он подходил к границе пристойности; впрочем, насколько я помню, граница эта ни разу не была перейдена. Старик Егупыч, тульский мастер, товарищ и напарник Левши, тихий и богобоязненный старичок, а по сути весьма даже себе на уме (этакий мудрец народный), так произносил свою обычную поговорку: "А иди ты... со господом!", что за многоточием угадывалось нечто весьма далекое от христианского напутствия. И это не только соответствовало жанру, тонусу спектакля, но еще полемически направлялось в адрес интеллигентских "утонченностей" чеховской группы.