После киевской тюрьмы с ее живым населением (чуть ли не семьсот арестантов содержалось там во время нашего пребывания), с суетой и шумом, раздававшимися на тюремном дворе, тишина мценской тюрьмы неприятно подействовала на мои нервы. Но однако что это за тюрьма и зачем нас сюда привезли?.. Тотчас зашевелились разные подозрения. Родилась мысль, что, может быть, придется долго-долго сидеть в этом заново выбеленном гробу... В самом деле: отправят ли нас, как говорили, в Восточную Сибирь или же задержат здесь?.. И если задержат, то на какое время?.. Год -- два будем ожидать или же все сполна четырнадцать лет и десять месяцев отсидим здесь в ожидании отправки?..
Кто ответит нам на эти вопросы и откуда можно было все это узнать?!
Чтобы понять, как могли у нас сразу явиться подобные подозрения и почему они зародились при первом же случае, нужно быть знакомым вообще с порядками тюремной жизни и в частности с отношениями властей к заключенным. Арестанту, сидящему в одиночке, важному арестанту, особенно находящемуся под следствием, ведут ли его на допрос в тюремную контору или же только помыться в баню, никогда не скажут раньше, куда и зачем ведут, а совершают это молча, без об'яснений. Власти находят излишним сообщать заключенному что бы то ни было о своих намерениях (а может быть, и умышленно так поступают) и -- по меткому выражению Худякова -- всегда "водят арестанта, как лошадь на поводу".
С политическими такого рода обращение учащается еще благодаря тому, что часто ближайшее тюремное начальство и само не знает намерений старших. "Пожалуйте в контору!" -- возглашает вдруг вам ключник, настежь отворяя дверь вашей одиночки. "Зачем?" -- спрашиваете вы. "Не знаю. Смотритель приказал". Вы идете в контору, недоумевая и теряясь в догадках; вы ждете какой-нибудь пакости: допросов, очных ставок; встречаете смотрителя и спрашиваете его. "Не знаю",-- отвечает вам и смотритель. "Да кому же наконец я нужен и по какому делу?" -- волнуясь, восклицаете вы. Но вот вы слышите голоса в смежной комнате, куда время от времени смотритель бросает почтительные взгляды. Дверь наконец отворяется, и оттуда выходит полицейместер. Он приближается к вам. "Дней десять тому назад,-- говорит он,-- вы подавали прошение о том, чтобы вам разрешено было носить высокие сапоги, и приложили свидетельство доктора..." "Да,-- отвечаете вы,-- я очень желал бы..." "Вам разрешается носить собственные сапоги",-- заканчивает полицемейстер.
Вы возвращаетесь в вашу одиночку полные счастья: иметь собственные сапоги было вашей давнишней мечтой. Но нервы ваши все-таки расстроены пережитыми недоумениями.
Если вы не награждены от природы бесчувственностью, то нервы ваши со дня на день расшатываются. Жандармы норовят устраивать вам неожиданные очные ставки; уличают, огорашивают вас всевозможными внезапностями. Ночью толпой в человек десять вваливаются к вам в камеру, будят вас и производят обыск, так как коридорные донесли, что вы имели письменные принадлежности или ножик и тому подобное. Тюремная жизнь полна таких неожиданностей. Это в конце концов развивает у вас болезненную подозрительность, и вы наконец совершенно перестаете верить окружающим вас тюремщикам.
Подобные ощущения испытывал и я в ту минуту, когда нас ввели в нижний коридор мценской тюрьмы, а оттуда в слабо освещенную, почти темную огромную комнату. Впрочем, насколько могу припомнить, наступали сумерки, и эта комната или помещение с низким потолком, кажется, даже сводистым, с толстыми колоннами или, точнее, пятами сводов, показалась мне чем-то в роде подземелья. В таких помещениях, вероятно, заседали средневековые инквизиции. Вправо возле стола я увидел Судейкина в белом кителе и какого-то штатского господина. Видимо, Судейкин передавал нас этому господину.
Здесь нас раздели донага и принялись обшаривать нашу одежду. Когда обыск кончился, нас повели по лестнице во второй этаж и тут заперли в камере. Тишина, царившая во всем здании, указывала на то, что мы были в нем единственными жильцами.
Мы терялись в догадках, так как ничего не слыхали раньше о существовании в Мценске тюрьмы для политических, и теперь даже не знали, что это была за тюрьма -- пересыльная или же централка. Своей таинственной молчаливой обстановкой она очень походила на централку. Надзиратель, присутствовавший в коридоре, передвигался без шума, подобно бесплотной тени, или, делая более реальное сравнение, подобно коту благодаря мягким валенкам, надетым у него на ногах вместо сапог, что, конечно, делалось совсем не для теплоты, так как время было, очень теплое. На его поясе висел револьвер, чего мы не видели у наших киевских надзирателей и что указывало на более серьезные и строгие порядки этой тюрьмы.
Мрачное настроение духа, вызванное первыми впечатлениями, уже на следующий день стало рассеиваться. Прежде всего -- нас не рассадили по одиночкам, а перевели всех в одну огромную светлую комнату с большим столом посредине. В этой камере мы сидели до вечера; а когда наступило время ложиться спать, нас перевели в соседнюю камеру; здесь были расставлены рядами кровати, снабженные тюфяками, подушками, байковыми одеялами, показавшимися нам решительно роскошью после киевской тюрьмы, где приходилось укрываться только нашими халатами. На этих постелях мы проспали ночь и утром опять были переведены в первую камеру, со столом, на котором обедали и занимались в течение дня. Спальня оставалась весь день пустою и проветривалась. Таким образом камеры чередовались, всегда прибранные, чистые, провентилированные, здоровые.
Не желая приводить в соприкосновение уголовных арестантов с политическими (во избежание вредного влияния), правительство устроило две центральные пересыльные тюрьмы, куда свозили политических и откуда затем отправляли их партиями в места ссылки. Такие тюрьмы устроены были две: одна в Вышнем Волочке, служившая для Северной России, и другая -- для Южной России -- в городе Мценске Орловской губернии.