После казней в киевской тюрьме мы пробыли недолго. Мы не знали, куда нас сошлют; а так как раньше политических каторжан отправляли обыкновенно в централки Харьковской губернии, то мы предполагали, что и нас ожидает та же участь.
Для себя лично я ничего страшнее одиночен не мог представить. Одиночка рисовалась моему уму просто-таки гробом, если, может быть, и несколько просторным для того, чтобы в нем задохнуться, то вполне достаточным, чтобы свести с ума. И потому, когда прошел слух о том, что нас отправляют на остров Сахалин, а не в харьковские централки, то я искренно обрадовался. этому. В общих чертах я был знаком с положением ссыльно-каторжных в Сибири. Мне было известно, что тамошние тюрьмы были менее благоустроены и не могли конкурировать с усовершенствованными тюрьмами Европейской России; что заключенных стерегли там не столько люди и тюрьмы, сколько окружающая дикая природа -- и я надеялся бежать.
Этой первобытной сибирской природы я меньше всего пугался; более того, она меня к себе манила. Я не колебался бы, кажется, пуститься в странствия по лесам или уплыть на плоту по течению реки, как это делают бродяги. Я ощущал в себе присутствие сил для этого, так как был достаточно вынослив к физическим лишениям; но была во всем этом и большая доля идеализации и ошибочного представления: сибирская тайга рисовалась моему воображению иначе, чем она была на самом деле; и трудности и препятствия, какие она могла и в действительности должна была представить беглецу хотя и приходили мне на ум, но совершенно сглаживались и исчезали на том общем фоне романтического характера, в который окутывала ее моя тюремная фантазия.
Именно "романтического", я другого слова и подобрать не могу для определения того острого до боли чувства, которое вызывалось во мне всякий раз, когда я, сидя в тюрьме, принимался бывало мечтать о диком лесе; с ним неразрывно связано было у меня представление и о свободе. И как заманчивы и как мучительны вместе с тем были эти мечты! Трудно даже охарактеризовать их; но они близко походили на чувство влюбленности; точно я мечтал не о лесе, а о каком-нибудь любимом человеке, с которым находился в разлуке.
Путешествие в Сибирь, хотя бы по этапу, вполне отвечало моему тогдашнему настроению. Однако точных сведений о месте ссылки мы все еще не имели. Слухи об отправке на остров Сахалин, распространившиеся было вначале, скоро затихли. Власти держали свое решение в секрете до последней минуты.
Как бы там ни было, но мы принялись готовиться к далекому путешествию. Думая о бегстве с дороги, я стал хлопотать о приобретении некоторых вещей и прежде всего сапог: арестантские коты могли сильно мешать при побеге. Между тем мы, лишенные всех прав, согласно инструкции не могли иметь собственной одежды; вся она должна была быть казенная, положенная по уставу. Поэтому только с помощью докторского свидетельства я получил право носить высокие сапоги и, понятно, тотчас этим правом воспользовался. Других вещей мне тогда не удалось завести, и только уже потом, в дороге, я приобрел еще одну цветную рубашку и пару штанов из серой летней материи.
Второй предмет или, вернее, первый, и самый необходимый для побега были, само собой разумеется, деньги. Постоянные обыски, которым нас подвергали, заставили нас серьезно позаботиться о том, куда их прятать. Зашивать их в нашу арестантскую одежду не имело смысла, так как эту одежду могли внезапно переменить, что на самом деле и сделали в момент нашей отправки. Поэтому мы запаслись маленькими костяными цилиндриками, которые прятали внутрь собственного тела. Эти полые цилиндрики или, как мы их называли, "суслики" сослужили нам неоценимую услугу: с помощью их нам удалось провезти в Сибирь некоторое количество денег и небольшие пилочки, складные, особенной системы, которые, как мы надеялись, могли оказаться нужными для выпиливания железных решеток.
Накануне отправки, помню, вызвали меня в тюремную контору на свидание с братом Иваном, пришедшим проститься со мною, так как "на воле" кто-то из жандармов сообщил ему о нашей скорой отправке. Тюремный смотритель, выходивший обыкновенно в соседнюю комнату во время наших свиданий (чтобы не стеснять своим присутствием), и в этот раз оставил нас одних, и Иван, пользуясь случаем, передал мне сторублевую ассигнацию. Помню, когда я ее брал у него, я бросил взгляд в открытую дверь, и мои глаза встретились с глазами смотрителя, стоявшего в глубине второй комнаты и следившего оттуда за нами. Он тотчас отворотился к окну; то была хитрость с его стороны, чтобы потом легче было ему меня накрыть. Некоторое время я даже колебался, думая возвратить деньги Ивану, но затем решился рискнуть и оставил их у себя. Когда Иван ушел, смотритель позвал конвойного и. подойдя ко мне, заметил:
-- Ну, раньше, чем вас отведут в камеру, я должен вас обыскать.
-- Сделайте одолжение!-- ответил я по возможности развязно и, запахнув левую полу своего халата на правую, я вдруг поднял обе руки вверх и расставил их в сторону, отдаваясь таким образом всецело в распоряжение смотрителя. Я видел, что он не сомневался в том, что я спрятал деньги. На мне были надеты полотняные штаны и рубаха, а сверху арестантский халат. Обыскать было совсем не трудно; и вот, смотритель, согнувшись около меня, принялся пальцами шарить по всем швам моей одежды. Он обыскал всюду; он ощупал сверху донизу халат; лазил под рубаху, к груди и поясу, подмышки, в рукава... Осмотрели штаны, и даже коты я ему сбрасывал... Денег нигде не было. "Гм..." -- бормотал он про себя. Наконец выпрямился передо мною во весь рост (это был огромнейшего роста мужчина; мы его называли гиппопотамом) и лукаво посмотрел мне в глаза.
-- А что вам показалось?-- спросил я его.
-- Гм... Ничего... Идите в камеру,-- ответил он.
Я вышел из конторы в сопровождении конвойного в самом торжествующем настроении духа. Деньги были спасены. В ту минуту, как смотритель всюду их искал -- и в халате и в белье -- я держал туго свернутую ассигнацию просто-на-просто в руке, придерживая ее ладонью так, что пальцы оставались свободны. Ощупать ладонь моей правой руки ему не пришло в голову.