Глава шестая
ПОСЛЕ КАЗНИ.-- МЕЧТЫ О ВОЛЕ.-- ПОСЛЕДНИЕ ДНИ ПРЕБЫВАНИЯ В КИЕВСКОЙ ТЮРЬМЕ.-- ОТПРАВЛЕНИЕ В ССЫЛКУ
Придя в тюрьме в непосредственное столкновение с нашими врагами, как мы их называли, т. е. с нашими чиновниками, я скоро почувствовал, что мои представления о них не совсем оказались верны. Враги выходили на поверку не такими, какими я их себе рисовал раньше. Военные судьи были бледны в ту минуту, когда выносили смертный приговор; глаза у них были опущены в землю, точно им стыдно было или они не смели смотреть в глаза публике. Особенно казался взволнованным председатель суда, генерал Слуцкий, читавший приговор. Офицеры, присутствовавшие на казни, или, точнее выражаясь, участвовавшие в казни (так как без войск казней не совершалось), потом делились с нами, заключенными, своими впечатлениями и, помню, решительно все возмущались казнью. Даже смотритель тюрьмы, повидимому, совершенно огрубевший человек, проводивший по долгу службы приговоренных от тюрьмы до эшафота, и тот, зайдя как-то ко мне в камеру, воскликнул:
-- Ну, видел же я всю процессию!.. Проводил на смерть!.. Не дай бог другой раз это видеть!..
Кроме Судейкина и Стрельникова, отвечавших вполне моему представлению о враге, ни о ком другом из окружавших нас чиновников ничего выдающегося дурного нельзя было сказать. А большинство из, них были даже добродушные люди.
Тем не менее эти люди, в душе далеко не злодеи, совершили гнусное злодеяние: повесили других людей. Кто-то из служащих, помню, сообщил нам тогда, будто тот залихватский марш, который нас, заключенных, так глубоко возмутил, приказал играть после казни полицеймейстер Гюббенет.
Но и это косноязычное существо с воинственной осанкой было скорее глупое, чем злое. Бледнея, надо полагать, отдавал он этот приказ, неизвестно кем ему продиктованный (возможно даже, и его собственной глупостью), и едва ли он отдавал в ту минуту ясный отчет себе в своем поступке.
Да, наши враги казнили нас совершенно без гнева и даже без желания, а просто исполняя приказание начальства. Но на злобного человека в роде Стрельникова можно было хоть сердиться: это был хоть настоящий враг. Но что можно было сказать о человеке, совершавшем преступление с грустью, более того -- с некоторым сочувствием к жертве? Что можно сказать о мяснике, режущем быка и этим способом зарабатывающем пропитание?
"Ведь мы служим! Должны же мы исполнять предписание начальства? У нас есть жены и дети,-- их надо кормить". Такими соображениями, очевидно, руководствовались и оправдывались перед своей совестью и офицеры, участвовавшие в казни, оправдывался теми же соображениями наш тюремный смотритель. И резали эти господа ради своего пропитания не быков, а людей.
Правда, это напоминало уже скорее ремесло разбойника, чем мясника. Да даже и с разбойничьим ремеслом нельзя было это сравнивать: разбойник нападает на свою жертву невзначай, ночью и при этом сам рискует жизнью. Здесь же и риску никакого не было,-- для этого собралось их несколько тысяч человек, и все совершалось открыто при дневном свете, словно во всем том, что совершалось, не было ничего преступного. Повторяю, эти мясники или добродушные злодеи -- как хотите, их назовите -- вовсе не представляли собой каких-либо исключительных людей. Нисколько! То были, очевидно, наши средние россияне, составлявшие наше общество, может быть, даже наше большинство. Вот кто такие оказывались наши враги! Мрачная картина получалась в конечном выводе!..
Я уже говорил как-то раньше, что до моего ареста мне пришлось жить нелегальным около шести лет (от 1873 до 1879 года). Само собой разумеется, что укрывательство в течение такого долгого периода времени должно было отразиться на моих привычках и развить у меня известные потребности и вкусы. Мне стала нравиться эта беспокойная жизнь. Я любил "заметать следы", испытывая совершенно особое наслаждение при том, когда удавалось хитро как-нибудь одурачить врага, преследующего меня. В течение шести лет мне приходилось скрываться и бегать, и нет ничего удивительного, что, попав в тюрьму, я стал сразу думать тоже о том, как бы бежать.
Но нас стерегли зорко на первых порах; да и все-то наше пребывание в киевской тюрьме оказалось непродолжительно. События быстро следовали одно за другим. Выстрел Соловьева вызвал военное положение; по нашему делу следствие велось скоро; наступил суд, затем -- казнь... Тут не было времени созреть серьезному плану побега. Да трудно было ему и родиться при тех обстоятельствах. Оставалось ограничиваться только желаниями, да еще, пожалуй, мечтаниями, принимавшими по временам, у меня по крайней мере, самый фантастический характер. Сидишь бывало у окна, смотришь в небо и жадно следишь взором, как пролетает где-нибудь высоко над тюрьмою голубь или ворона. Глядишь, заглядишься, размечтаешься... Вот если бы самому же так же улететь!.. Сидишь, точно в каком-то полусне. И вот летишь уж это ты, а не голубь, летишь без оглядки... Часовые снизу стреляют в тебя... И жутко и хорошо вместе! Или же вдруг, незаметно для самого себя, примешься фантазировать на тему "шапки-невидимки" или чего-нибудь в таком роде. Вот ты проскальзываешь мимо ключника из камеры в коридор, а из коридора во двор и дальше. И так образно все это представляешь себе в эту минуту, испытываешь такое острое чувство, будто все это и на самом деле совершается с тобой, а не одна твоя болезненная фантазия.
Нужно сказать, что камеры наши окнами выходили в тюремный двор, и трудно было придумать что-либо для побега. Помню, впрочем, в самое первое время создался было у нас следующий план: вылезть на чердак, проломив потолки в камерах; оттуда по большой вентиляционной трубе спуститься в самый низ здания, а подвал, откуда уже по каким-то подземным каналам, (из отхожих мест, что ли, проведены были эти каналы) можно было выбраться, как утверждали знающие люди, за тюрьму. С этим планом носились много Осинский и Избицкий. Избицкий, как старожил тюрьмы (он был арестован значительно раньше нас и в 1878 году сделал, даже попытку к бегству из киевской тюрьмы, вместе с Беверлеем, во время которой Беверлей был застрелен часовым), хорошо изучил постройку киевского тюремного замка, план которого, помню, как-то рисовал мне. Но затея, эта была чересчур сложной уже потому, что предполагалось бежать не одному или двум, а нескольким человекам зараз; между тем многие из нас помещались в нижнем этаже, и, следовательно, приходилось делать пролом последовательно в трех этажах.
Трудно было придумать что-либо для побега, и мало-по-малу среди нас совсем затихли разговоры о побеге. Пришлось готовиться к другому: обвинительный акт был составлен, приближался суд. "Нам осталось одно -- умереть с достоинством",-- замечал бывало Брантнер, когда я пробовал поднимать с ним беседу о побеге.
Но моя фантазия не унималась. Помню, долго, еще занимал мою голову план побега через окно отхожего места. Окна отхожих мест и коридора, тянувшегося вдоль наших камер, были обращены к полю. Правда, от поля отделяла нас еще высокая тюремная стена. Но расстояние между этой стеной и зданием было незначительно. Пробравшись, ночью в отхожее место (что еще, пожалуй, возможно было осуществить), отсюда, из окна, пришлось бы спускаться через стену в поле не иначе, как по веревке, которую там должен был кто либо укрепить. План оказывался тоже сложный и требовал внешней помощи, не говоря уже о главном препятствии, именно о том часовом, который, как кажется, ходил со стороны поля. Но жажда воли была так велика у меня в ту минуту, что, несмотря на всю видимую несбыточность этого проекта, я долго его лелеял в своей голове.