В 51 году я поступила на романо-германское отделение филфака университета. Хотя в те годы туда стремились немногие, конкурс все равно был большой. Основная масса, как мальчиков так и девочек, шла в технические вузы. Из нашего класса тоже почти все выбрали этот путь, а самые отстающие, за редким исключением, подали документы в медицинские и были приняты. Тогда там был самый маленький конкурс, очень мало кто шел туда по призванию, и в основном девочки. Эти бывшие троечницы долгие годы заполняли и сейчас еще заполняют больницы и поликлиники. Через несколько лет положение в корне изменилось: медицинские институты превратились в самые престижные, и попадать туда стало неимоверно трудно. Таким же пристанищем для не слишком способных и не имеющих определенных стремлений долгие годы оставался юридический факультет.
Во всех вузах медалисты проходили только одно собеседование. На филфаке устроили три: общее, по русскому языку и литературе и по иностранному языку, что было если не труднее, то во всяком случае не легче, чем сдать экзамены. Первое проводил на нашем отделении заведующий кафедрой западной литературы Самарин. Собеседование, на котором я впервые с ним столкнулась, вылилось в форменное издевательство и намерение стереть меня в порошок, вызванное в первую очередь, очевидно, моим некомсомольством, а может быть у меня на носу было написано что-нибудь не то. Когда он предложил перечислить известные мне пьесы Кальдерона (я поступала на испанское отделение), и я в числе других назвала «С любовью не шутят», которую чуть ли не накануне видела в театре, а ее афиши были расклеены по всей Москве, он нагло расхохотался мне в лицо, и два ассистента из подхалимажа дружно ему вторили. Не думаю, что ему была известна только пьеса Мюссе с таким же названием. Это явно было продиктовано желанием сбить меня с толку и завалить. А после того, как я рассказала все, что мне было известно о современной Испании и что я о ней читала, он ошарашил меня вопросом, носившим уже чисто политический и провокационный характер, которого можно было бы ожидать от следователя КГБ, а не от литературоведа: «Вы что же, на стороне Франко?». А я даже не упомянула о «По ком звонит колокол» Хемингуэя, ходившего по рукам, но изданного по-русски много лет спустя. Одним словом, изгалялся, как мог. Думаю, не видать бы мне университета, если бы не заступничество декана А.Н.Соколова, с которым мы вместе уходили в 41-м пешком в Москву из Свистухи.
Правда, меня чуть не выкинули из списков поступающих в самом начале. Подаю документы, заполняю анкету, в графе «Родители» пишу: «Отца нет». Секретарь декана всполошилась, в тот же день позвонила по телефону и вызвала маму в деканат. Спрашивает, в чем дело, почему я так странно написала. «Так он. вы говорите, жив-здоров, работает в Москве? Тогда срочно принесите справку с работы, из домоуправления, а то я даже не могу принять заявления у вашей дочери». (В 51-м году «Отца нет» значило только одно — арестован).
С моим отцом, Александром Емельяновичем Рае- вым, у меня никогда не было особенно близких отношений. Мама рассталась с ним незадолго до моего рождения и не хотела, чтобы я в детстве с ним встречалась. Познакомилась я с ним во время войны. Он работал на оборонном заводе, вторая семья была еще в эвакуации, и он довольно часто появлялся у нас дома. Помогал немного деньгами, но приходил, скорее всего, просто от бездомности и неприкаянности. Мне он казался замкнутым и мрачноватым, а может быть я сама в его присутствии замыкалась и настоящих отношений не сложилось.
Но, возвращаясь к Самарину, в дальнейшем, когда мне приходилось его наблюдать, мое мнение о нем не изменилось. В те годы это была самая мрачная фигура на факультете, если не считать Ахмановой. Он разогнал со своей кафедры почти всех порядочных людей… Рассказывали, что в год моего поступления он кричал в приемной комиссии по поводу одного абитуриента, что Дольбергу не место в университете. На нашем курсе было не более двух-трех студентов евреев, зачисленных, очевидно, каким-то чудом. На одном из производственных совещаний, до которых Самарин был большой охотник и присутствовать на которых было необходимо, после того, как староста французской группы самым гнусным образом донесла на тех, кто пропускал лекции, он, похвалив ее, обратился к другим, заявив, что вряд ли подобное явление наблюдается только в одной группе, так почему же тогда другие старосты молчат. Одного старшекурсника, метившего в аспирантуру, — знала я его не по университету, — я спросила в гостях у общих друзей, как он относится к Самарину. «С ним хорошо работать», — ответил он. Даже близким знакомым боялись откровенно высказывать свое мнение люди, ставшие потом очень смелыми, а вопрос-то был в сущности невинный.
В не совсем сходной ситуации, но могущей привести к тем же последствиям, некоторые вели себя совсем иначе. Моя подруга, учившаяся на филфаке ленинградского университета, была одной из лучших студенток на отделении, так что все прочили ее в аспирантуру, но, заполняя очередную анкету, в графе «Национальность», она написала «еврейка», хотя по отцу была русская и носила русскую фамилию, а происходило это в разгар борьбы с космополитизмом. Сделала она это совершенно сознательно, именно потому, что слишком многие поступали наоборот, за что, разумеется, их нельзя винить. Двери аспирантуры перед ней захлопнулись, и она отправилась по распределению в Днепропетровск, где и проработала несколько лет.
От этого же знакомого мне хотелось услышать, что он думает по поводу работы «Марксизм и вопросы языкознания», которую «внедряли как картошку при Екатерине» и которую студентов и преподавателей заставляли цитировать на каждом шагу: без ссылок на этот научный шедевр не обходилась ни одна курсовая, ни одна статья, ни дипломная, ни диссертация. «В ней много здравых мыслей», — услышала я от него.
В таком же роде повела себя одна наша преподавательница, бывшая чем-то вроде куратора группы, когда мы пожаловались ей на слишком свирепствовавшую преподавательницу марксизма. Отличалась она не только этим: она требовала, чтобы мы, упоминая, к примеру, Троцкого или другую одиозную фигуру, говорили не просто «Троцкий», а «предатель Троцкий» и вообще выступали «побоевитее». И не уставала напоминать: «Товарищ Берия ведает у нас кое-чем». И вот, посидев на семинаре, наша преподавательница испанского заявила: «Вам просто повезло, я еще не разу не встречала такого замечательного преподавателя марксизма». Ее, разумеется, легче извинить, — говорилось это в стенах университета перед студентами, среди которых нашлось бы немало охотников заявить, куда следует, ответь она по-другому, к тому же еще она была еврейка.
Лет через десять я столкнулась с нашей мегерой в коридоре какой-то ведомственной поликлиники. Она постарела и с трудом передвигала распухшие ноги, так что мне невольно вспомнилась «Правая кисть» Солженицына.