В эти же годы мама подрабатывала в «Пионерской правде», отвечая на письма ребят. Но для того, чтобы получить на это право, даже не для зачисления в штат, необходимо было представить две рекомендации членов партии. Мама стала в тупик — среди близких знакомых таких просто не существовало. Наконец все-таки вспомнила кое-кого из друзей, которых знала еще по чеховской студии (теперь они играли в МХАТе), и эти старые друзья отказались дать требуемые рекомендации. Не помню уж каким образом маме удалось их раздобыть. В сущности, эти поступки одного и того же порядка, и градации не так уж существенны, а порождались они все тем же чувством страха.
Атмосфера в университете была гнетущая, и в отличие от школьных лет, студенческие годы я вспоминаю без всякого удовольствия. В каждой группе и не только в это время были стукачи. У нас эту функцию выполняла староста, уже взрослая женщина, член партии. Она брала уроки латыни у одного моего знакомого и очень интересовалась мной и все тем же, никому не дававшем покоя фактом, почему я не вступаю в комсомол. О ее расспросах тот поторопился поставить меня в известность.
Помимо «работы» стукачей существовали другие более невинные формы доносов. Одна активная девица из параллельной группы, присутствовавшая на нашем коллоквиуме по западной литературе, поспешила написать в стенгазете о том, как мы плохо отвечали на вопросы. Между прочим, от нее же на воскреснике при постройке университета, куда нас гоняли убирать мусор, когда мне показалось, что мы достаточно потрудились и можно разойтись по домам, я услышала: «А коммунизм кто будет строить?». Нам не оставалось ничего другого, как снова впрячься в тачки. Признаться, как до этого, так и после, я слышала подобное только с трибун или в кино. Впрочем, стоит ли удивляться, когда теперь, при том, что известно если не все, то более чем достаточно, опять уже давно «не призрак и не по Европе…»
Нельзя сказать, чтобы состав студентов (я говорю о своем курсе) за редчайшими исключениями был особенно ярким. Немногие занимались всерьез и с увлечением. Больше всего это относится к испанскому отделению, куда лишь единицы подавали заявления, а остальные зачислялись из тех, кто не набрал достаточное количество очков, на другие языковые кафедры. Почти все девчонки говорили только о тряпках, прическах, увлекались Шульженко, рассказывали скабрезные анекдоты, а на старших курсах, вышедшие замуж, делились интимными подробностями супружеской жизни. Те, которые были на три-четыре потока старше или, наоборот, поступили после 53-го года, резко отличались в лучшую сторону. Самое безотрадное впечатление производили испанцы, те самые, которых маленькими детьми вывезли из Испании. (Исключение составляли те, кто приехал с родителями и жил в семье). Они плохо владели и русским, и испанским, а остальные предметы давались им с еще большим трудом. Они воспитывались в интернатах и были очень плохо подготовлены, а вернее просто заброшены. Их судьба трагична от начала и до конца. В какой-то мере это относится и к нашему преподавателю разговорного испанского камарада Месегеру, как нам велено было его величать. По приказу испанской компартии его, как и многих других, заставили вернуться на родину, чтобы там опять готовить революцию. А он только что получил комнату, о которой долго мечтал, дочка училась в русской школе, да и сам он обрусел, и ему совсем не хотелось уезжать. В Испании он порвал со всякой подпольной работой и занимал скромную должность бухгалтера на фабрике брата.