В детстве я любил материнские деньги, распрямлял их, нюхал, собирал в пачки по размеру и качеству. Позднее этот бумажный мусор потерял притягательную силу, я охладел и не мурлыкал даже над зелеными долларами с портретами отцов Америки.
Таких наличных денег у меня никогда не заводилось, и волшебная пирамида замызганных франков меня совсем не тронула. Эдик и Галя опоздали удивить меня на 25 лет. Разделить восторг моих друзей я не мог и лишь неловко ухмыльнулся, вместо восторженной пляски.
Раньше я поклонялся Маммоне, а теперь только Богу.
Я говорил с Богом, а не с Малевичем.
— А как там с Крещением Руси? — напомнил я друзьям, не забывая, что здесь церковь отделена от государства.
— Примерно то же самое, — сказал Эдик. — Праздник сожгли в крематории в присутствии горстки удивленных иностранцев!
Эдик рассказал о смелой советской женщине.
На седьмой съезд СХ СССР, или «высший форум советского искусства», как его величают официальные обозреватели, пришло письмо анонимной гражданки с вопросом «Где купить абстрактную картину?». Обалдевшие защитники «вечного реализма» завопили на съезде: «Нас отправляют на панель Арбата!»
Устав Академии художеств не предусматривал плюрализма в искусстве. Академики считали, что пестрота в семье приводит к чудовищной конфронтации.
Советские дельцы цены на академический товар ставили «от фонаря», по настроению дежурного свояка. Получалось, что «братья Васнецовы», «братья Ткачевы», «братья Никоновы», «братья Тоидзе» давно жили при коммунизме в Риме и Пицунде, не обращая внимания на суровые законы мирового бизнеса. И вот элита убежденных приспособленцев и отчаянных тунеядцев в 1988 году с треском развалилась.
Мировой капитал бессердечен. Ему наплевать на язву Иллариона Голицына и цирроз печени Дмитрия Шаховского.
Артистическое подполье, возникшее на рубеже 50-х годов, никогда не составляло единой секты заговорщиков, а скорее было сбродом противоборствующих кружков. Миф о духовной и физической слабости андеграунда раздували платные агенты «вечного реализма», академики и бюрократы официального «изофронта». Подполье обладало самостоятельной связью с Западом, сыгравшей немалую роль при перестройке рядов.
Еще в 1985 году мой друг Эдик Штейнберг плакался.
Он был никто, потому что не состоял в «организации».
Через два года Э. Ш. уже состоял в ней и выставлялся в Париже, в той же галерее, где и академик Дмитрий Жилинский, не считавший его за художника еще два года назад.
Я научился ржать над собой и дразнить других.
Дорогим московским друзьям я показал самое ценное в Париже — артистические скваты Рене Струбеля и Майредека.
Парижский андеграунд хладнокровно приглядывался к советским переменам.
— Мы люди дна, а истина на дне! — сказал анархист Струбель, разливая по стаканам лиссабонский портвейн.
Покровитель скватов Гариг Басмаджан выдохся. «Совки», хлынувшие на Запад, разрушали привычную систему связей, торговые устои, проверенные временем. Он пил по-черному и проклинал непонятный «русский народ», умом который понять совсем невозможно.
Вечером я и жена простились со Штейнбергами и улетели в Тунис, где нас давно ждали.