Я рассказала выше, что у мамы собирались ее знакомые, для которых ученые разговоры были удовольствием, и что после одного из таких вечеров большинство гостей не вернулось домой — их арестовали. И мамины гости и мама должны были бы понимать, что либо к ним зашлют провокатора (что как будто и произошло), либо кто-нибудь из зависти или из рвения донесет о чьих-нибудь неортодоксальных взглядах. Когда распространились доносы и провокации и многих пересажали, такие беседы стали сначала невозможны, потому что опасны, а потом непонятны, потому что никто уже не годился в собеседники. Но и собираться просто компаниями стало опасно.
Царили страх и безумие террора. Мария Федоровна говорила маме, что некоторые держат наготове узелок с бельем.
Мама при мне ничего об этом не говорила. Ее не посадили тогда, но объявили выговор, что ее оскорбило и возмутило, — мама подходила к происходящему с меркой порядочности: она, мне кажется, не понимала, с чем имеет дело, или потеряла голову, когда звонила в дирекцию, возмущаясь выговором. Ее должно было также мучить, что, собирая у себя людей, она способствовала их гибели. Мама была демократична, она не могла смеяться над людьми в глаза, хотя примечала все и сокрушалась и посмеивалась дома. Доброта и деликатность и, возможно, мягкость спасли маму от ареста, избавив от ненависти сослуживцев. А может быть, ее болезненная полнота была спасением: там подумали, что она непригодна к физической работе и сразу умрет.
Вот, я полагаю, где причина ее смертельной болезни: ужас, ее окружавший. Я мало что понимала, но что-то во мне знало, что мама не может сопротивляться этой жизни — слишком добра, мягка морально и физически.
Мама ценила просвещение, верила в просвещение, была просветителем, поэтому она охотно участвовала в составлении алфавитов для бесписьменных народов: у нас в буфете в коридоре были широкие полки, заполненные детскими азбуками и книгами на непонятно каких языках, а две или три книги находились в моем пользовании, такие выразительные были в них картинки. Все эти книги, за исключением грузинских и армянских, были напечатаны на латинице с добавлением некоторых знаков. Потом латиница была заменена кириллицей.
В созданной тогда телефонной справочной по всем вопросам науки мама стала консультантом и с удовольствием, с гордостью какой-то давала объяснения по лингвистике.
Мама, наверно, поняла, что происходит с наукой, но страх не позволял открыто выступить против. Она умерла и не была причастна, пусть против своей воли, к падению уровня науки, как те, кто остался жив.
Бедная мама (и не она одна!). То, чему она служила, превращалось в свою противоположность, становилось схоластическим шаманством.
— Все съем один, управлюсь сам. Хоть мать, хоть сын проси, не дам (Н. Некрасов).
— И все бы ел и все бы грыз,
Как голодающий киргиз.
Это выражения употреблялись мамой, а за ней и мной, как для порицания, так и для оправдания жадности. Но однажды мама сказала, после упоминания мной «голодающего киргиза»: «Да, голод — ужасная вещь». И я уже не могла пошутить, не вспомнив слов мамы. Может быть, именно потому, что я мало времени проводила с мамой, все, что говорила она, было для меня как слова Корана для набожного мусульманина. Я верила каждому слову, ее слова запоминались, как вечные истины, и я старалась исполнять все ее советы, не сомневаясь.
Если у меня болел живот, мама говорила: «Полежи на животике и попукай».
Когда в 10–12 лет я мучилась бессонницей, мама сказала, что не надо спать на спине, так как получается давление на мозжечок, и я отучилась спать на спине.
Мама научила меня ездить на двухколесном велосипеде, сказав, что нужно поворачивать руль в ту сторону, куда падаешь, и она же помогла научиться ходить по бревну на физкультуре: нельзя смотреть себе под ноги, надо смотреть немного впереди себя.
Мама рассказала мне про звезду Давида и про караимское кладбище.
Она поведала трагическую историю о том, как девочка, переболевшая скарлатиной, послала в письме чешуйку своей шелушившейся кожи подруге, а та заразилась и умерла — период шелушения у больных скарлатиной — самый заразный.
Мама считала футболистов дураками, потому что они играют головой, и мне запретили ударять головой по мячу, а это нужно было при игре мячом о стенку.
Мама мне не раз говорила про «Всадника без головы» Майн Рида, который на нее в детстве произвел необыкновенное впечатление, но у меня не было этой книги. Наконец я прочла ее. Я ждала сильных впечатлений, но их не было. Ничего сравнимого с Сетон-Томпсоном и Жюль Верном. Я не могла усомниться в мнении мамы. Возможно, она читала эту книгу в более раннем возрасте.
Мария Федоровна (как и бабушка, но бабушка деликатно: «за неуменье постоять за себя») досадовала на маму за «мягкотелость». Я понимала это слово и в прямом (физическом) и в переносном смысле и чувствовала некоторое преимущество перед мамой — в подвижности, в уменье плавать, долго ходить. Мама не спортивная, не лесная, я «задавалась», но и мучилась за маму, мне ее хотелось защитить.