Мама продолжала учиться на курсах. Пришла революция, потом началась и кончилась Гражданская война, наступила разруха.
Дедушка и бабушка как были врачами, так и остались, и дедушка продолжал работать в Бактериологическом институте, только институт стал государственным. Семья даже кое-что выиграла в социальном отношении, так как евреи теперь стали равноправными гражданами и даже получили некоторое моральное преимущество как несправедливо угнетаемая царизмом национальность — не знаю, сколько и как бы мама работала, если бы не революция. Революция, безусловно, открыла ей дорогу в науке, устранив на первых порах дискриминацию женщин и евреев, но за это она потребовала подчинения себе. Но в плане житейском, поскольку все слои населения перемешались, для еврейской интеллигенции антисемитизм стал более ощутим — я уже рассказывала о милиционере, которого выселили по суду из нашей квартиры. В материальном же отношении жизнь стала невыносимой. Рояль «Бехштейн»[1], которым гордились (наверно, он был самой ценной вещью в семье), сменяли на мешок пшена. Я очень любила пшенную кашу (разумеется, молочную и, естественно, с маслом) и сказала маме, что не так плохо было, раз ели пшенную кашу, но мама сказала, что «пша» была на воде (потом, во время войны, я поняла, что «пша» была не только невкусна, но и непитательна и не могла насытить). Я думаю, семья не доходила до такой степени недоедания и заброшенности, какая была у меня во время войны, но бытовых трудностей хватало.
Мама редко говорила со мной о политике. Она не выражала ни восхищения, ни осуждения. Однажды сказала, что во время Гражданской войны силы и шансы на победу у белых и красных были одинаковы, но красные победили, потому что белые восстановили против себя простой народ своим к нему презрением и зверствами (кажется, так). Я уже писала выше, что мама считала единственно хорошим делом революции решение национального вопроса и что начало возрождения русского национализма, которое она увидела в фильме «Александр Невский», ее расстроило. Но она не успела пострадать от этого возрождения.
К маме часто приходили по работе коллеги, редакторы, машинистки и курьеры, приносившие или уносившие рукописи, гранки и т. п. Я не чувствовала робости перед этими посетителями и посетительницами, хотя не была ни бойка, ни развязна. Мама так хорошо, дружелюбно ко всем относилась, что для меня было наслаждением присутствовать при ее встречах с кем-нибудь (и слушать, как она говорит по телефону). Но однажды другое, неприятное и неприязненное, хотя очень слабое, чувство возникло во мне. В комнате был незнакомый мне человек. Он что-то сказал, и в минимальном, но замеченном мной смущении мамы было то, что породило у меня звериное чувство не допустить, удалить, изгнать. Это было очень слабое чувство, но также протест против существования другого мира, мира взрослых, которому я противопоставляла свой домашний мир любви ко мне и от меня. У меня еще не было так мучившего меня позже и окончательно не преодоленного мной и сейчас разделения мира на два, мир чистый и мир нечистый, но мир взрослых отнимал маму у меня, а во взглядах и голосах было что-то, против чего я восставала, что я хотела, чтобы его не было вообще. Мама могла уйти в этот мир, а мне хотелось, чтобы она была только в моем, нашем мире.