Мария Федоровна по старинке считала балет легкомысленным и низменным развлечением богатых старичков, которые из первого ряда смотрят, как танцовщицы задирают ноги. Но осенью мы с ней были в Большом театре на «Лебедином озере». Я училась во вторую смену, и мы приехали в театр с опозданием. Мария Федоровна, как всегда, купила хорошие места — в центре зала в бельэтаже. Когда мы вошли в ложу, танцевали две танцовщицы и танцовщик. Кто-то уже занял наши места, и мы вызвали раздражение сидевших в ложе, а Мария Федоровна спросила: «Это Семенова[1]?» Ей ответили с досадой: «Нет, нет». (Мария Федоровна хотела, видно, показать свою осведомленность: в Кисловском переулке она показывала мне отличавшийся от остальных дом и говорила, что это особняк Кшесинской[2].) Я краем уха слышала фамилию Семеновой в разговорах Марии Федоровны дома, но по тону отвечавших поняла, что Мария Федоровна ведет себя нелепо и может стать предметом насмешек, а вместе с ней и я и что она этого не чувствует. Почему я держала себя иначе, чем Мария Федоровна? Почему ее решительное поведение не привилось мне? Почему я стала чувствовать близость с мамой, которая меня как будто и не воспитывала? Но я любила, продолжала любить Марию Федоровну, среди чужих она была родная, мне было больно за нее, и она любила меня. «Тебя никто никогда не будет так любить», — сказала она мне однажды, целуя меня.
Я напрасно силилась что-нибудь понять в сюжете: Мария Федоровна, купив программку, не приобрела либретто, я и дома потом ломала себе голову. Но особый мир классического танца, видно, потянул уже меня к себе, и, мне кажется, важную роль сыграли фотографии, висевшие в фойе, причем снимки не столько взрослых танцовщиц, сколько учениц, девочек моего возраста, исполнявших в те годы вариацию феи Крошек, их длинные, еще удлиненные стоянием на носках (к чему для меня сводилось все искусство танца), прямые, тонкие ноги — я думала, что ни у меня и ни у кого из известных мне девочек нет (и могут ли они быть?) таких ног.
Было нечто мне непонятное в том, что, ни слова мне не сказав, продали мой двухколесный велосипед. Некоторые мои предметы продавали и раньше без моего ведома (я бы восстала против расставания с ними) и всегда говорили, что была нужда в деньгах, и я пугалась, что нам не на что будет жить. Велосипедов для подростков тогда не было, какие-то немногие счастливцы владели заграничными. У детских велосипедов не было свободного хода, педали вертелись вместе с колесами. Конечно я стала велика для этого велосипеда. Но я не переносила обмана от своих взрослых, я требовала честной игры (но играла ли сама честно?). Непоследовательность, нелогичность взрослых вызывала у меня недоумение и огорчала.
У меня не бывало своих денег, имелась, правда, копилка — маленькая глиняная кошка с нарисованным бантом на шее, и я опускала в щелку на ее затылке монетки, но мне не пришло бы в голову ее разбить, для меня она была игрушкой. Правда, монетки можно было вытряхнуть из той же щелки, но я ничего не могла купить, не спросив разрешения и не попросив денег у взрослых: я брала деньги у мамы, чтобы сделать подарок Марии Федоровне, и у Марии Федоровны, чтобы сделать подарок маме. Но это бывало очень редко, обычно я рисовала, писала, вышивала для них. Если требовалось что-то для школы, мы вместе с Марией Федоровной шли в магазин. Мне хотелось, чтобы у меня были свои деньги, причем заработанные мной, как их зарабатывали бедняки в книгах. Я попросила маму, чтобы она платила мне по копейке каждый раз, когда я буду отвечать за нее по телефону. Мама согласилась, я думаю, для виду, и я стала отмечать палочками в записной книжке вызовы, пока не накопится 50 копеек, но палочки появлялись так медленно, что мне это надоело, и меркантильное предприятие само собой незаметно уничтожилось.
Никто не знал, с каким желанием провести все это в жизнь я читала разные брошюрки, статьи в детских журналах и «Пионерской правде», в которых рассказывалось про всякие военизированные пионерские игры, и как я пыталась играть в эти игры летом. Однако одной играть было невозможно, а деревенские дети не хотели играть в эти игры, не понимали их. Но я никому не признавалась, насколько боюсь всякой ответственности, какого бы то ни было участия, даже выступления перед всеми (то ли дело отвечать урок), не то что руководить, командовать. Я всегда отказывалась от общественной работы, но меня почти и не «выдвигали», а заставляли заниматься с отстающими.