III. Курск. 1872-1875
Курский театр я знал еще в 1869 году, когда, проездом через этот город, где случайно пришлось присутствовать в спектакле, где впервые выступал в качестве любителя бывший старший нотариус при Курском окружном суде Иван Платонович Киселевский. Выступил он под фамилией Зорина и имел громадный успех. О Киселевском, в 1896 г. праздновавшем в Киеве свой 25-летний юбилей служения русской сцене, я поговорю подробно в своем месте.
Театр в Курске был очень мал, помещался в доме дворянского собрания и, что показалось мне очень странным, он находился почти рядом с монастырем. Полный сбор в этом театре еле достигал 400 рублей, а потому я не удивлялся, что драматические труппы для Курска составлялись далеко не удовлетворительные. Содержать хорошую труппу не решался ни один антрепренер, предвидя в итоге значительные убытки: с одной стороны -- небольшой театр, а с другой -- весьма редкие полные сборы, так как куряне не особенно охотно посещали театр; приходилось прибегать к рекламам, а равно и к раздаче билетов, чтобы бенефисы были сколько-нибудь сносны. За кратковременный период моего пребывания в Курске я знаю три антрепризы: Ахалина, Воронкова и дирекции, в составе гг. Шумилина, Лоскутова и Иевского. Ахалина я помню мало, но о нем я слышал как об антрепренере весьма неаккуратном и очень туго производившем расчеты с артистами. Ахалин ставил и оперетки и в одной из них "Орфей в аду", он сам изображал Юпитера, которому кто-то из артистов спел следующий куплет:
-- "Одевшись в перья, в пух лебяжий,
Теперь на наш живешь ты счет
И ничего нет хуже, гаже,
Как нам иметь с тобой расчет".
Этот куплет очень понравился публике, знавшей отношения антрепренера к артистам и, понятно, произвел фурор.
Антрепренер Воронков мне более памятен: он был одновременно и антрепренер и артист, и декоратор. Эта был человек довольно симпатичный, скромный и простой, но судьбу свою он связал с особой, у которой был сильна под башмаком и, благодаря этой особе, происходило не мала недоразумений между артистами и антрепризой. Воронков был маленького роста, тщедушный субъект, супруга-же его была вдвое выше его, полная и в возрасте весьма солидном, на столько солидном, что Воронков ей в сыновья годился. При супруге Воронков совершенно терялся, никогда не решался возражать и какие-бы нелепые распоряжения ни сделала его супруга -- он не смел их отменять, а беспрекословно подчинялся. Рассказывали, что средства дли антрепризы дала г-жа Воронкова а отсюда-то и вытекала та зависимость, а которой я сейчас упомянул.
После Воронкова составилась дирекция, при которой труппа была более удовлетворительная, чем в прежние сезоны. В состав дирекции входили лица, близко стоявшие к театру и не имевшие целью получить материальные выводы. Г-н Шумилин был большой любитель, много лет подвизавшийся на сцене. Узнав, что на антрепризу Курского театра нет охотников, он предложил богатому купцу Лоскутову и помещику Иевскому составить труппу на свой страх, с тем, чтобы убытки покрывались из их собственных средств; о барышах нельзя было и думать, но товарищество решило, на случай, если бы таковые были, дать им назначение с благотворительной целью. Если в этой дирекции и было лично заинтересованное лицо, то разве г-н Иевский, в то время женившийся на артистке Быстровой. Хотя последняя сцену и оставила, но не по своей воле: ее больше не принимали ни на амплуа ею избранное (драматической, артистки), ни на то жалованье, которое она себе назначила Иевский и примкнул к дирекции, чтобы дать возможность "своей супруге получать желаемое ею жалованье и выступать в чем ей было угодно. Кроме, впрочем, г-жи Быстровой, все остальные артисты были приглашены довольно умело и состав труппы в общем был довольно удовлетворительный.
В продолжении сезона в Курске преимущественно подвизалась драма; один только раз прибыла специально опереточная труппа, в состав которой входили: г-жа Пригожева-Бельская, Кочнева, И. Пригожев, А. Невский, Варламов и другие. Дирижером оркестра быль г-н Геккель, очень молодой человек, о котором говорили, как о выдающемся музыканте и дирижере. Судьба этого Геккеля была довольно плачевная и я позволю себе маленькое отступление, чтобы рассказать эту грустную историю, свидетелем которой мне пришлось быть.
Постом, кажется 1876 г., в Харьков прибыла оперная труппа, гастроли которой имели начаться со Святой недели в театре на Екатеринославской улице. В числе прибывших я встретил г. Геккеля, сообщившего мне, что он приглашен дирижером оркестра, что в составе труппы находится его жена, контральто Пускова и что спектакли открываются "Фаустом", на третий день Святой недели. С Геккелем я провел целый вечер, условившись встретиться с ним в театре на генеральной репетиции, которая назначена была днем, в субботу, на Страстной неделе. Я просидел всю репетицию не без удовольствия, восхищаясь, главным образом, голосом г-жи Пусковой, исполнявшей партию Зибеля. По окончании репетиции Геккель заявил мне, что он очень устал и пойдет отдохнуть часа на два. Жил он против театра, в гостинице "Англия". В этот день я его не дождался, а на другой день, отправившись в гостиницу, я заметил что-то странное: возле номера Геккеля находились полицейские чиновники, по коридору ходили знакомые мне врачи, при чем один из них сообщил мне, по секрету, что Геккель заболел... черной оспой. Это известие поразило меня; только накануне я видел здороваго, молодого, цветущего человека, а теперь узнаю, что часы несчастного сочтены, что надежды никакой и что, в виду опасности этой страшной, заразительной болезни, Геккель будет вынесен ночью, в закрытом гробу, который уже приготовлен, и без всяких обрядностей. И действительно, в ночь с воскресенья на понедельник умершего Геккеля унесли, на утро номер был дезинфицирован и... все было кончено. Как выяснилось, Геккель, вернувшись с репетиции домой, сбросил с себя сюртук и жилет, и в мокрой сорочке, усталый, повалился на постель, с которой уже больше не вставал. Оперные спектакли не могли быть, однако, приостановлены, дирижера нашли, но положение жены Геккеля, Пусковой, было незавидное: она должна была участвовать в "Фаусте", так как заменить ее в партии Зибеля было некому.
Накануне похоронить мужа, умершего такой страшной смертью, а на другой день выступать в спектакле -- можно-ли придумать что либо более ужасное? где, в какой сфере, кроме театральной, возможны подобные явления! Г-жа Пускова пела и как пела! никогда в жизни я более не слыхал такого пения, да никогда и не услышу. Это было не пение, а стоны наболевшей души, плач горючими слезами, точно в этом плаче артистка искала облегчения своим страданиям. Впечатление, произведенное г-жей Пусковой на публику в этот вечер, не поддается описанию: плакала певица, плакали все артисты, плакали зрители! Подальше от этих тяжелых воспоминаний!